В день, предшествовавший началу поэмы, он сделал наброски драмы о Христе, и в частности: «Иисус – художник. Он все получает от народа (женственная восприимчивость)… Нагорная проповедь – митинг. Власти беспокоятся. Иисуса арестовали. Ученики, конечно, улизнули… ‹…› «Симон» ссорится с мещанами, обывателями и односельчанами. Уходит к Иисусу. Около Иисуса оказывается уже несколько других (тоже с кем-то поругались и не поладили…). Между ними Иисус – задумчивый и рассеянный, пропускает их разговоры сквозь уши: что надо, то в художнике застрянет. Тут же – проститутки». Назавтра появляется запись: «Весь день – «Двенадцать»… ‹…› Внутри дрожит».
Было бы вульгарно думать, что Блок так понимал Христа и Евангелие: взятое в кавычки имя будущего апостола Петра означает, что это «Симон» из пьесы, лишь специфически ориентированный на евангельского. Скорее можно предположить, что драма, будь она написана, соответствовала бы жанру религиозной мистерии – не случайно план пьесы записан сразу после Святок, в продолжение которых такие действа традиционно разыгрывались. Инсценированные в мистериях известные события и притчи Священного Писания в той или иной мере дополнялись современным, иногда сиюминутным содержанием. Блок «демократизировал» Христа в ренановском духе, изображая Его только как человеческую, хотя и творческую фигуру в ее взаимоотношениях с народом. В тот период это была центральная тема Блока, которую он развивал главным образом в статьях.
Закончив «Двенадцать», Блок записал в дневнике: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. ‹…› Сегодня я – гений». Такая оценка собственного труда перекликается с пушкинской, сделанной по окончании трагедии «Борис Годунов», пусть и в другом тоне: «Я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Через два года в одной из бесед Блок говорил о поэме как о вершине своего творчества: «"Двенадцать" – какие бы они ни были – это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современностью».
Чтобы прочесть эту вещь так, как ее прочел Блок, чтобы видеть и слышать ее так, как он видел и слышал, современный читатель должен не упускать из внимания еще несколько помет и записей поэта, сопутствующих написанию и последовавшему за ним обсуждению поэмы. В первую очередь это приписка к Х главке: «И был с разбойником. Жило двенадцать разбойников».
Упоминание «Жило двенадцать разбойников» указывает на балладу Некрасова «О двух великих грешниках» из поэмы «Кому на Руси жить хорошо»:
Эта баллада, таким образом, служит для Блока камертоном, по которому он настраивает «Двенадцать». Кудеяр, «великий грешник»,
Уже раскаявшийся и в отшельничестве умоляющий Бога о спасении, он встречает «Пана богатого, знатного, / Первого в той стороне» и слышит от него:
В контексте тогдашних мыслей и настроений Блока этот второй «великий грешник», нераскаянный, мог предстать перед поэтом как символический образ «старого мира», упорствующего в ставших нормой пороках, которыми безнаказанно похваляется его исчадие, «первое в той стороне». В то же время признание о «женщине и вине», исполненное для Блока автобиографическим содержанием и творческим смыслом, могло быть воспринято им как глубоко личное… Бывший разбойник «бешеный гнев ощутил, / Бросился к пану Глуховскому, / Нож ему в сердце вонзил!» –
Контур баллады о двух великих грешниках явственно проступает за «Двенадцатью»: та же дюжина разбойников – убийство любовницы («голову снес» – «простреленная голова») – убийство «жестокого, страшного» зла – очищение, ведущее к спасению.
Подчеркнутое Блоком примечание «И был с разбойником» сплетено из евангельского стиха, повествующего о распятии Христа вместе с двумя разбойниками: «И сбылось слово Писания: "и к злодеям причтен"» – и ответа Иисуса «благоразумному разбойнику»: «Ныне же будешь со Мною в раю». К тому, как это узловое в истории христианства и человечества событие истолковано и какая роль ему отведена поэтом в «Двенадцати», вернемся позднее.