Первые строчки следующей, десятой главы подхватывают этот прием обнаженной символичности происходящего. Вьюга, которую поднял «ветер на всем Божьем свете» в первой главе и которая сейчас меняет направления наглядно, как меняет ударения: вью́га – вьюга́, – недвусмысленно подает себя как символическую стихию Революции. Начиная с десятой главы все настойчивей демонстрируется властная поступь «двенадцати», неотвратимость их движения «вперед». Дважды прозвучавший прежде лозунг: «Революцьонный держите шаг! / Неугомонный не дремлет враг!» – приобретает убедительную призывность: «Шаг держи революцьонный! / Близок враг неугомонный!» И все отчетливее на фоне этой декларативно победительной темы слышится другая – каиновой «согнанности» с места. Они не столько идут, сколько их гонят, и гонят неизвестно куда, как ослепших: из-за вьюги «не видать совсем друг друга». В двенадцатой главе та же «вьюга долгим смехом заливается в снегах» и отчасти как ее насмешка звучит заклинательное: «Вперед, вперед, вперед, рабочий народ!» Понукание, слышащееся уже в породившей эти строчки революционной «Варшавянке»: «Марш, марш вперед, / Рабочий народ!» – в поэме приобретает форму надзирательского окрика.
В десятой главе возникают первые такты – и музыкальные, и смысловые – пушкинских «Бесов»:
И особенно примечательно дальше:
Собственно говоря, хорей «Бесов» открывает поэму «Двенадцать»: «Черный вечер. / Белый снег», – но, в следующей строке оборвавшись: «Ветер, ветер!» – остается только аккордом. В десятой, заявляя о себе, этот ритм в двух последних окончательно утверждается. «Двенадцать» ведет себя по отношению к «Бесам» как второй голос в двухголосной фуге: «Вьюга мне слипает очи» – ведут «Бесы»; «И вьюга́ пылит им в очи» – квинтой выше вторят «Двенадцать».
Одна из известных Блоку теософских систем рассматривает ангелов и демонов как эволюцию человека в том или другом направлении, так что каждый человек уже при жизни принадлежит к одному из двух сонмов. Пример естественно-наивной убедительности таких представлений дает Гоголь в «Сорочинской ярмарке», так же как «Бесы», откликающейся у Блока вьюжным ночным эхом. Пушкинские строчки:
могли бы стать эпиграфом к 11-й и 12-й главам «Двенадцати» наравне с «В поле бес нас водит, видно». Одна и та же интонация тревожных вопросов господствует в обеих вещах:
Торжественно повторяющийся афоризм «идут державным шагом» – больше показной, чем действительный, это самообман, необходимый «двенадцати», чтобы скрыть неподдельный испуг и растерянность, прорывающиеся в нервных репликах. Их угрозы отдают бравадой: «Все равно тебя добуду, / Лучше сдайся мне живьем!» – и тотчас меняют тон на более примирительный, «официальный»: «Эй, товарищ, будет худо, / Выходи, стрелять начнем!» Насколько неуверенней, чем «Пальнем-ка пулей в Святую Русь…», это звучит. Пальба, начатая с куража, кончается пальбой со страха.
Фигура Христа, которой завершаются «Двенадцать» и которая, как оказывается, идет впереди «двенадцати», с момента появления поэмы вызывала самые жаркие споры и самые разные объяснения. В ответ на обвинение в том, что «внезапное появление Христа есть чисто литературный эффект», Блок признавался, что ему «тоже не нравится конец "Двенадцати"»: «Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа». Он записал в дневнике: «Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, увидишь "Исуса Христа". Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».
Признание уникальное, бесконечно более откровенное, чем откровенны слова самого́ конкретного объяснения. Имя Иисуса, написанное, как и в поэме, по простонародной (усвоенной от староверов) орфографии и, что важнее, взятое в кавычки, сводит на нет любое намерение подставить вместо этого «Исуса» – Христа евангельского, тем более исторического. Это «Христос» бытовой веры, «Боженька» с иконы – не случайно убийца употребляет слово «Спасе» как междометие и недаром товарищи образумливают его: «От чего тебя упас