НАГОВОРНАЯ ВОДИЦА
А что, желанны вы мои, в городу-то у вас на водицу-то шепчут? Слыхали про то али нет? Наговорной та водица прозывается, и во кака целебна та вода-матушка! Ото всего помогает. Да вот, постой-ка, погоди — не далеко ходить, про себя скажу, как мне-то этака-то водица помогла... Да ведь как помогла-то... Лучше не надобно. Да вот послушайте-ко, как дело-то было...
Это я со стариком-то со своим смолоду-то жизнь куда как ладно прожила
Да спасибо — одна старушоночка надоумила... Так бобылочка, этак изобочки через три от нас жила... Слухала это она, слухала, да и говорит: «Маремьянушка, что это у тебя со стариком-то все нелады да нелады? Да сходила бы ты, матушка, к старцу-то на гору. — На водицу старец шопчет... людям-то помогает... Бывает, и тебе поможет». «А и впрямь, думаю, — пойду-ко схожу, никто, как господь»...
Пошла это я к старцу-то. Гляжу — стоит келейка однооконненька... Я это в оконышко-то постукотала, и вышел старец-то. Низенький этакой... щупленькой, седа бородушка клинушком...
— Что, — говорит, — раба, надобно?
— Да вот, говорю, батюшко, помоги... Этаки-то у нас нелады со стариком...
— А пожди, говорит, маленько...
И вынес он, матушки вы мои, водицы в ковшичке, да при мне на эту водицу-то и пошептал... Вот с места не сойтить, не лгу... Крест наложил, вылил водицу в сткляницу, да и говорит:
— Вот, раба, как домой-то придешь, да зашебаршит у тя старик-то, а ты водицы-то и хлебни, да не плюнь, не глотни, а с Иисусовой-то молитвой и держи в роту-то, покеды он не угомонится... Все ладно и будет...
Поклонилась я старцу, сткляницу-то взяла, да домой. Только эту ноженьку-то за порог занесла, а старик мой и себя не помнит... А он у меня, покойник, куды как охоч до чаю был... Уж не пропусти с самоваром ни минуточки... а я у старца-то и позапозднилась... Вот это он с печи-то...
— Уж эти мне бабы, стрекотухи проклятущие!.. Пойдут, да и провалятся...
А я, матушки вы мои, водицы-то и хлебнула, да как старец-то сказывал — не плюну, не глотну, с молитвой-то Иисусовой и держу ее в роту-то... Гляжу — замолчал мой старик-то! Это, слава тебе господи, — водица-то кака целебная. Это я сткляницу-то за божницу, а сама за самовар, да и загреми трубой... А у старика-то глазы на лоб полезли.., себя не помнит:
— Эко неладная-то... не тыим концом руки-то воткнуты...
А я опять за водицу... хлебнула... держу... замолчал ведь старик-то мой...
Да что ты скажешь, родимые вы мои, и пошла у нас тишь да гладь, да божья благодать!.. Он за ругань, а я за водицу... Да и слава те господи! Все пошло, как по писанному.
Так эво, желанные вы мои, что водица-то делает... А старик-то мой, покойник, коса сажень в плечах, росту страшенного... Вот эту притолочину лбом-то вышиб бы... И этаконький-то глоточек таку-то махинишу сдерживал... Вон оно, сила-то кака в водице-то энтой самой, наговорной...
ГОРШОК
Вот ты говоришь, у вас народ леной [ленивой]... А послухай-ка, что в нашей стороне деется. Этаких леных-то поискать, да и поискать. Так и норовят дело-то на чужи плечи столкнуть — самому бы только не делать... Уж таки лены... таки лены были изо всей округи
Вот этака-то баба и свари каши. А уж и каша задалась! Румяна да рассыпчата, крупина от крупины так и отвалилася. Выняла это баба кашу из печи, на стол поставила, маслицем сдобрила, съели кашу облизаючись. Глядь, а в горшке-то эдак сбочку да на донышке и приварись каша-то, мыть горшок-то надобно.
Вот баба и говорит мужику:
— Ну, мужик, я свое дело сделала — кашу сварила, а горшок тебе мыть!
— Да полно-ка! Мужиково ли дело горшки-то мыть? И сама вымоешь.
— А и не подумаю!
— А и я не стану.
— А не станешь — дак и так стоит!
Сказала баба, сов горшок-то на шесток, а сама на лавку. Стоит горшок не мытой.
— Баба, а баба! А ведь горшок-то не мытой стоит.
— А чья череда — тот мой, а я не стану.
Достоял горшок до ночи. Ладит мужик спать ложиться, лезет на печь-то, а горшок все тутотка.
— Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть.
— Взвилась баба вихорем:
— Сказано — твое дело, ты и мой!
— Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первой встанет, да перво слово скажет, — тому и горшок мыть.
— Ладно, лезь на печь-ту, там видно буде.
Улеглися. Мужик-то на печи, баба на лавке. Прошла темна ноченька.
Утром-то никто и не встае. Ни тот, ни друга и не шелохнутся — не хотят горшка-то мыть. Бабе-то надоть коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и не крятается. Это соседки коровушек-то прогнали.
— Господи помилуй! Что это Маланьи-то не видать? Уж все ли по-здорову?
— Да бывает, позапозднилась. Обратно пойдем, не встретим ли.
И обратно идут — нет Маланьи.
— Да нет уж! Видно что приключилося!
Ближняя-то соседка и сунься в избу. Хвать! И дверь не заложена. Неладно что-то. Вошла, перекрестилась.
— Маланья, матушка!
Ан баба-то и лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.
— Почто коровушку-то не прогоняла? Ай понездоровилось?
Молчит баба.
— Да что-то с тобой приключивши-то? Почто молчишь-то?
Молчит баба, что зарезана.
— Господи помилуй! Да где у тя мужик-то? Василий, а Василий!
Глянула на печь-то, а Василий тамотко лежит, глазы открыты, а не ворохнется.
— Что у тя с женкой-то? Ай попритчилось?
Молчит мужик, что воды в рот набрал. А это, вишь ты, никому горшка мыть неохота, не хотят перво словечушко молвить. Всполошилась соседка:
Оборони, господь, не напущено ли? Пойти сказать бабам-то.
Побежала по деревне-то.
— Ой, бабоньки! Неладно ведь у Маланьи-то с Василием. Пойди-тко, погляди — лежат пластом, одна на лавке, другой на печи. Глазыньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли напущена?
Прибежали бабы, почитай все собралися, лоскочут около Маланьи да Василия:
— Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Васильюшка! Васильюшка! Маланьюшка! Да почто молчите-то? Что приключивши-то?
Молчат, молчат обое, что убитые.
— Да беги-тко, бабы, за попом! Отчитывать надобно. Дело-то оно совсем неладно выходит.
Сбегали. Пришел батюшка-то.
— Что тако, православные?
— Да вот, батюшко, что-то попритчивши. Лежат обое — не шелохнутся, глазыньки открыты, а словечушка не молвят. Уж не попорчено ли? Не отчитывать ли?
Батюшко бороду расправил да к печке.
— Василий, раб божий! Что приключивши-то?
Молчит мужик. Поп-то к лавке.
— Раба божия! Что с мужем-то?
Молчит баба.
— Да уж не отходну ли читать? Не за гробом ли спосылать?
Молчат, что убитые. Бабы-то это полоскотали, полоскотали, да и вон из избы-то. Дело-то оно не стоит — кому печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплятка, у кого поросятка.
А батюшка-то:
— Не, православные, уж этак-то оставить их и боязно. Уж посидите кто-нибудь.
Той некогда, другой некогда, этой времячка нет.
— Да вот, — говорят, — бабка-то Степанида пущай и посидит, не ребята и плачут, одна и живе.
А эта-ка бабка Степанида рученкой подперлась, поклонилась:
— Да не уж, батюшка, нонече даром-то никто работать не стане, а положь жалованье, так посижу.
— Да како же те жалованье-то положить? — спрашивает батюшка, да повел этак глазами-то по избе. А у двери-то и висит на стенке рваная Маланьина кацавейка, вата клоками болтается.
— Да вот, — говорит батюшка, — возьми кацавейку-то. Плоха, плоха, — а все годится хоть ноги прикрыть.
Только это, желанны вы мои, батюшка-то проговорил, а баба-то, что ошпарена, скок с лавки-то, середь избы встала, руки в боки:
— Да это что же такое, — говорит, — мое-то добро, да не помираю еще! Сама поношу, да из теплыих-то рученек кому хочу, тому отдам.
Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги-то с печи спустил, склонился да и говорит:
— Ну вот, баба, ты перво слово молвила, тебе-ка и горшок мыть.
Так батюшко-то плюнул, да и вон пошел.
Так вот, матушки вы мои, какой народ на белом свете бывает. А нигде как у нас под Устюжной.