С началом войны в Дорнахе начинаются тревожные времена, но работа не прекращается ни на день. Строительство Гетеанума идет под доносившийся гул орудий из соседнего Эльзаса. «Первые звуки, которые мы услышали в Здании, – замечает Сабашникова-Волошина, – были звуки канонады». Антропософы живут «на трагическом фоне мировой войны, – пишет Белый в “Воспоминаниях о Штейнере”, – ставшем для нас не аллегорическим фоном, а фоном самого горизонта, перманентно гремевшего пушками и вспыхивавшего прожекторами…»
Вот как описывает Белый атмосферу, царившую в швейцарской деревушке в первую неделю катастрофы: «В эти дни была паника; люди выскакивали из домов и кричали, а пушки гремели: поблизости; сеялись мороки: сражение охватило до Базеля; граница – гола; мобилизация в Швейцарии лишь начиналась; был отдан приказ: если бой у границы заденет клочок территории нашей, железные дороги, трамваи тотчас отдаются военным целям, а населению по знаку набата должно бежать в горы; швейцарское сопротивление начиналось за Дорнахом: прямо над Гетеанумом, куда повезли артиллерию; местности наши вполне отдавались стихиям войны».
Сам Белый в это тревожное время дежурит по ночам на стройке. «…Помнится мне Дорнах лунными фосфорическими ночами, когда я отбывал вахту, ощущал себя “начальником” этих странных пространств, где из кустов росли бараки, а надо всем поднимался купол. Став около Гетеанума и бросив взгляд на эти странные сечения плоскостей, озаренных луною, я восклицал внутренне: „В какой я эпохе? В седой древности? В далеком будущем?” Ничего не напоминало мне настоящего; и я взбирался по мостикам – высоко, высоко: на лоб главного портала; на лбу садился, гасил фонарик и, обняв ноги, озирал окрестности: с горизонта мигали прожекторы войны; кругом – спящие домики…“
В Дорнахе Белый чувствует себя всё более неуютно. Ему кажется, что его недооценивают, положение ночного антропософавахтера становится для него унизительным, непереносимым. «Трагедия с антропософской средой, моим последним убежищем, длилась 15 лет, – напишет он в книге “Почему я стал символистом” в 1928 году, – и остротою, и длительностью она превышала другие трагедии».
В статье «Почему я стал символистом» Белый пытается разобраться в своих сложных отношениях с антропософским обществом. «В Москве меня объявили погибшим; в Мюнхене меня не объявили ничем, потому что там я был ничем… ну и случилось то, что тридцатитрехлетний уже “ХЕРР БУГАЕВ” в сознании многих в обществе был пристроен в сынки к “МАМЕНЬКЕ”; “МАМЕНЬКОЮ” такой сделали мадам Штейнер; одни справедливо возмущались картиною тридцатитрехлетнего “БЭБИ” в коротенькой юбчонке, ведомого “МАМЕНЬКОЙ”, но негодование свое перенесли на меня, ибо гнусный вид “БЭБИ” приписывали моему хитрому и весьма подозрительному подхалимству; другие же, относясь с доверием к моему ими созданному мифу о наивном “ПРОСТАЧКЕ”, – всерьез принимали великовозрастного лысого бэби; эти последние называли меня: “УНЗЕР ХЕРР БУГАЕВ”». И дальше: «В чужой глухорожденности сидел закупоренный русский писатель, четыре года, как в бочке, переживая подчас чувство погребенности заживо; а в это время на поверхности бочки без возможности моей что-либо предпринять разрисовывались и “БЭБИ”, и “БУКИ”: и святой идиотик, в идиотизме росший в грандиозную чудовищность сверх-Парсифаля, и лукавая, темная личность, неизвестно откуда затершаяся в почтенное немецкое общество: втереться в непонятное доверие Рудольфа Штейнера, его жены и нескольких учеников Штейнера, “НАШИХ УВАЖАЕМЫХ ДЕЯТЕЛЕЙ”».
Белый явно не жалует своих немецких коллег по антропософии: «Средний немецкий антропософ, – читаем там же, – исчерпывается в цыпочках своего стояния перед Штейнером, в необыкновенной болтливости и назиданиях новичкам, сим козлам антропософского отпущения (так я четыре года и простоял в “НОВИЧКАХ”), очень невысокой культурности, в любви к слухам и сплетням (оккультным и неоккультным)».
Белый любит Доктора и ненавидит его немецкое окружение, озабоченное, по мнению русского поэта, не столько заботой о внутреннем самоусовершенствовании, сколько борьбой за близость к учителю. Возможно, антропософские, как выражается Белый, «тетушки» не могли простить Белому внимания Штейнера.