На другой день я сидела дома, с довольно несвежей головой, и зубрила роли. Как всегда, разрешалось перед экзаменами не посещать школу. Особенно можно было пропускать фехтование, гимнастику и танцы. Телефонный звонок нарушил тишину квартиры. Я услышала голос Марины, подошедшей к аппарату. «Нина Сергеевна, пожалуйте, вас просят», – шутливо сказала она. Я очень удивилась, услышав голос Михаила Семеновича, который давно меня не вызывал, так как сердился на меня. «Нина, завтра вся наша труппа собирается у меня, все будут рады вас видеть, приходите». Я пообещала, затем была минутка молчания. «А очень было весело у моряков?» – «Было хорошо». Я чувствовала, что ему хотелось узнать подробности, но упорно молчала, вспомнились его слова: «Мы, артисты, всеобщее достояние». Что-то зашевелилось в моей душе.
Тэр-Гукасов спился окончательно. Если он приходил домой, то в совершенно неподобном виде. Шумел, будил всю квартиру. Хотя жизнь в ней закипела по-прежнему, мы все чаще стали уходить на сторону; настроение сильно изменилось. Ксеня и Марина усиленно готовились к экзамену в консерватории. Их упражнения гремели целыми днями; все мы были заняты и сосредоточены.
Однако выходы с моряками возобновились и увлекали нас в новую эру развлечений. Чаще всех нас приглашали Днепров и Григорьев с неразлучной Мэгге и Прейс. Они возили нас в дорогие рестораны, иногда с цыганским хором. Случалось, что Ляля влетала ко мне как буря, рассказывала о своих похождениях, сердилась, что я чаще бываю с трио, чем с ней, но уходила примиренная, надеясь на новые совместные выходы. Ее лепил Фридман Клюзелли. Когда я была случайно свободна, то сопровождала ее на эти сеансы. Судейкин писал ее портреты, которые пользовались большим успехом. Последняя картина, изображавшая тело зверя с бюстом Ляли, превзошла все. Она была напечатана в «Новом времени».
Залеманов, заходивший иногда ко мне запросто, узнав про частые выходы с моряками, стал их всех критиковать, предсказывая, что ничего хорошего из этого не получится. Уж нечего говорить о Михаиле Семеновиче. Его неудовольствие выразилось в очень резком мнении о всех военных, особенно о моряках, которые были все пьяницы и развратники. Но мы хладнокровно отмахивались от всех этих критик и продолжали плыть по течению, не останавливаясь и не задумываясь ни над чем.
Весна все больше давала себя чувствовать. Солнце становилось горячее, снег таял и постепенно исчезал. По вечерам начала появляться та особенная прозрачная мгла, присущая только нашей северной природе. Начались поездки на острова, стали чаще брать лихачей, уносивших нас на природу. Двигающиеся по Ладожскому озеру льды обвеивали своим холодным дыханием все окрестности. Ночи были холодные, прозрачные, с яркими звездами и особенно белым Млечным Путем.
Наши школьные экзамены должны были начаться в середине апреля и кончиться в конце мая. Их ждали все с трепетом, с радостной надеждой перехода на следующий курс. Ходили довольно туманные слухи, что школа Пиотровского закроется и мы будем продолжать в Суворинской. В обеих мной выбранных пьесах партнером моим был Саша Слободской. Мы с ним часто репетировали в моей комнате; занимались часами, забывая о всем остальном. После окончания занятий пили чай с колбасой и бубликами. Саша был всегда голоден и вечно без копейки денег. Жил он на гроши, снимая угол, не имея возможности заниматься там из-за шума, споров и сутолоки. Сосредоточиться на чем бы то ни было не было никакой возможности; углы были заняты другими жильцами, какое могло быть учение.
Он мне рассказал о своей жизни в каком-то глухом польском городке, о нищете и убожестве окружавшей его среды. Его отец, портной, был настоящий практикующий еврей; ходил в пейсах и строго требовал от детей соблюдения всех еврейских обычаев. «Как же ты додумался приехать в Питер и учиться театральному искусству?» – спрашивала я, удивляясь его смелости. Он рассказал мне, что решил удрать из дома. Это было нелегко. Несмотря на помощь в мастерской, отец не давал ему ни копейки. Тогда он начал работать на вокзале по вечерам, то носильщиком, то приборщиком. Таким путем он собрал достаточную сумму денег на дорогу в Питер и объявил дома о своем намерении. «Жаль было мать, она горько плакала, но что было делать. Я твердо решил покончить с этой жизнью, которая меня тяготила. Я нисколько не жалею, никогда не вернусь к этим кускам материи, грудами лежавшим в мастерской отца». – «Ну а как же отец без подмастерья остался, не стыдно тебе?» – настаивала я на подробности. «Отец облегчен, я был скверным помощником, всегда рассеянный, думал о виденной в городе пьесе, о прочитанном ночью романе.
Мой брат, которому пятнадцать лет, меня заменил. Он любит это ремесло и лучше поможет отцу. А там растут еще пятеро, зачем бессмысленно кормить лишний рот. Здесь фигурантом я добываю себе на угол и пропитание, теперь еще надеюсь иметь уроки декламации». Саша мне нравился своей открытой душой, редким равнодушием к своему еврейскому происхождению, нисколько не скрывая, и особенной верой в свою звезду.