Дед Андрей заглянул в палисадник, в дом, в огород — Глафиру Даниловну не нашел. Уселся на крыльцо, закурил: «Подожду. На дворе суббота, на службу ей не надо. Скоро придет», — и тут услышал голоса в бане. «Вон что. Опять кто-то к Гланьке свататься приехал. Ишь навеличивают друг дружку: Иваныч, Даниловна. Уж не в бане будто, а в каком казенном месте. Нагишом, а без отчества никак». Дед Андрей еще закурил, снял выгоревшую, тоже внукову, фуражку с черным околышем, положил рядом — ему казалось, без фуражки он лучше слышит. «Ну во-от. Так оно понятнее: Тишенька, Глашенька — знатно, значит, парятся. Ох ты-ы!»
Дед Андрей встал, потряс головой — то ли мгла какая глаза застила, то ли бессмысленно кровь ударила в голову, но почудилось деду, что крыша над банькой подпрыгнула, да и стены вроде зашатались. «Может, и не мерещится. Сколько все же силы скопилось. Тесновато им, видно… Хватит, однако, пойду. Не для старого мерина эти сладкие песни. Ну, вроде нашла Гланька пару. Славу богу».
После банных забав и трудов хорошо беспечно и вольно разбаюкаться на лавке предбанника.
— Ой, Тиша. Мы как из одной деревни. Оба телом-то рыжие.
— Как это так?! — кувшин с квасом удивленно замер в руках Тимофея.
— Да никак. Все плывет во мне, и сил нет от глупости удержаться.
— Хочешь квасу?
— А у нас под качелями, знаешь, еще такую песню пели. «Я молодчика задумала любить…»
С рассветом Тимофей отправился в Дубовку. Старухи тоже не спали, сидели на завалинке, опирались на костылики и сумрачно поглядывали на Тихов, на Соборную гору, над которой громко кричали дружные и несметные вороны.
— Привет дубовским долгожителям! — весело поклонился Тимофей, почти не спавший, рано разбуженный ласками Глафиры Даниловны, но, однако же, свежий, благодушный и сильно соскучившийся по работе.
— Глянь, Шура, какой воин выискался. — Старуха в серой шали и валяных опорках ткнула костыликом в топор, торчащий из-за пояса Тимофея. — Секир-башка сейчас будет.
— Доламывать послали. — Шура была простоволоса, с белыми тесемками в жиденьких седых косицах и в черной овчинной безрукавке. — С топором, лыбится — такой что хошь снесет.
— Окститесь, бабушки! — Тимофей обиделся. — Я сюда со всем сердцем, а меня — в разбойники.
— Давай, давай, проходи, — сказала Шура, — сердешный.
Они хмуро и молча наблюдали, как Тимофей выгребал из-под дубов всевозможные железки, проволоку, кирпичи, обломки шифера, доски, старые ведра, обручи, шины, корыта, тазы, трухлявые жерди — тотчас же пускал все это в дело: кирпичом выложил дно родника и исток, из добрых досок сколотил ларь и сложил в него могущие пригодиться железки; жерди, обломки досок, коряги, сучки наколол, нарубил и сложил в щеголеватую, хорошо продуваемую поленницу.
Прошелся по другим дворам, в былых погребах отыскал бидоны с краской и олифой, деревянный кожух от колодезного ворота, несколько ломов, до черноты позеленевший самовар, поправил колодец, натаскал старухам воды в бочки, отчистил песком самовар, быстро согнул, склепал трубу для него, залил родниковой водой, набрал в лесу сосновых шишек — весело засвистел сначала, потом шмелем загудел, щеки надул, и запылали они от натуги медным румянцем. Поставил старухам на крыльцо. Шура костылик приподняла, погрозила Тимофею:
— Больно верткий. А у нас, милый, ни сахару, ни заварки, кипятком побалуйся.
Тимофей засмеялся.
— Погожу. Еще не заработал.
Гнев на милость старухи сменили через некоторое время, когда Тимофей взялся за их домишко: поднял домкратом осевший угол, подвел новый столб; подконопатил стены, обшил подручными досками: подобрал, подтянул разъехавшуюся завалинку, перебрал крыльцо; залез на крышу, поставил жестяные заплаты, а потом покрасил домишко: крышу суриком, стены — охрой, рамы с наличниками — белилами, а по белому пустил золотистую охристую каемку.
— Это кто ж тебя послал? — спросили старухи.
— Глафира Даниловна.
— Это кто ж такая?
— Самая главная в Тихове.
— Начальница?
— Еще какая.
— Ну дай бог ей здоровья. Ты самовар-то свой нам отдашь или унесешь?
— Он же деревенский. Что ему в городе делать?
— Тогда раздувай. Чай пить будем.
Чаевничали потом часто с вареньем, пирогами да дубовскими шаньгами (с подсахаренным щавелем), да с дубовскими разговорами, когда старухи наперебой, сердясь друг на друга, путаясь, торопились пересказать Тимофею свою жизнь, полную труда, лишений, обид и намеренной незлопамятности.
Пока дом подновлял, пока под дубами чистил, пока чаи гонял, пришла из усть-илимского карьера его трудовая книжка, и Тимофей сразу же нанялся бульдозеристом к тиховским мелиораторам. Разровнял, загладил все бугры и ямы в Дубовке, дорогу к Тихову подчистил, привез песку — зажелтели тропы под дубами и недавние пустыри, где Тимофей расставил чурбаки для сидений и легкие, плетенные из тальника навесы. А на лужайке поднялись — бело и растопыристо — высоченные жердевые козлы, на них Тимофей положил жердь потолще. «Вот и верба бела бьет за дело, — приговаривал он, пропуская через подшипники длинные ременные концы. — Сейчас сиденьице приладим — и берегись, девки, качели готовы!»