Здешними порядками Володя тоже был не вполне доволен. Говорил о них ясным, горячим голосом: и то не так, и это, и строить бы можно поумнее, и бытовать получше — но на эти, очень близкие и ей неурядицы, Женя отзывалась односложнее, не с безоглядным сочувствием: «Ничего, Володенька, направится», — и однажды он даже обиделся:
— Ты не слушаешь меня, что ли? Направится, направится. Долго что-то направляется.
— Что ты, что ты! Как не слушаю! До словечка все слышала. — Женя приостановилась, чуть нахмурилась, придумывая: как сгладить свое невнимание. — Бог с тобой, Володенька. Не слушала. Я о бригадире нашем, дяде Коле вспомнила. Тоже вот управы на него нет. Чуть поперек скажешь, наорет, поставит в какой-нибудь дальний дом, как в ссылку. По грязи да пешком и топаешь туда. Да еще и хохочет потом: «Так-то, девка. Возражения свои для кавалеров побереги».
— И на тебя орал? — негромко спросил Володя и вздернул голову.
— А куда от него денешься.
— Я не позволю, чтоб на мою жену орали. Где он живет, знаешь?
— Прямо счас и пойдешь? — испугалась Женя. — Брось, Володенька. Подумаешь. Убыло, что ли, от меня?
— Нет, я этого так не оставлю. Так знаешь, где он живет или нет?
— Не знаю, Володенька. Вообще-то он мужик отходчивый. Ну, ладно, ладно. Завтра спрошу. — Женя, конечно, знала, где живет дядя Коля, но понадеялась, что Володя забудет ее жалобу. «Черт меня дернул подыгрывать!» — обругала себя Женя.
Володя не забыл, через день спросил, узнала ли она бригадиров адрес. «Ты вот не чувствуешь оскорбления, а меня как помоями окатили», — звонко сказал Володя. Женя поняла, что он пойдет, устроит дяде Коле скандал, а тот слова тоже искать не будет, да и на руку скор. Конечно, дядя Коля не святой, но и без строгости тоже нельзя, особенно если одно бабье вокруг, да и вообще, невелика барыня, если цыкнули на нее, приструнили, и ведь — по правде-то — никакой обиды на дядю Колю нет, а выйдет и смех и грех, будто теперь уже, замужем, она и огрызаться разучилась.
Женя отпросилась среди смены и прилетела к Володе в карьер, в его избушку.
— Ой, Володенька. Прибежала, чтоб ты зря не ходил. Мир у нас с дядей Колей. Полный.
— Как это? — строго и недоверчиво нахмурился Володя.
— Пришел сегодня. Тихий, тихий. Какая-то добрая шлея попала. Не сердись, говорит, девка, на меня. Ни в прошедшем, ни в будущем. Раскаиваюсь, говорит, и не буду больше себе душу травить, и вам не буду.
— Х-м, интересно. Нарвался, видимо, на кого-нибудь. Ну, и зубы-то поломал.
— Не знаю, Володенька.
— Ух ты запалилась-то как? Зачем же бегом-то было! Вот садись на этот самосвал, до сворота доедешь.
Она чмокнула его в худую костистую скулу и побежала к машине.
В поселке не было еще бани, и по субботам каждый приспосабливался как мог: кто шел к знакомым, жившим в своих домах, кто компанией оборудовал общежитскую кухню для банного дня, кто мылся прямо в комнатах. В комнате мылись и Кучумовы.
Володя отгораживал угол с печкой клеенчатой занавеской, ставил на плиту бачки с водой, кастрюльки, ведра, заносил из коридора цинковую ванну, на табуретках уже синели зеленоватой белизны тазы и — Светик, живо-два, лезь! — командовала Женя. В легоньком сарафане, в белой косынке, надвинутой на брови, в галошах на босу ногу подхватывала Светку под мышки, опускала в ванну.
— Только чур, не плескаться. На полу море будет. Та-ак. Давай голову, поворачивайся, поворачивайся. Ох ты худышечка моя, воробышек сладенький.
Пока Володя потихоньку, ведрами выносил грязную воду, Женя подтирала полы и на кровати расчесывала Светку. Розовенько блестели у нее нос и выпуклый упрямый лбишко. Женя, распаленная, с припотевшей верхней губой и переносицей, завязывала Светке косички рогулькой на затылке, приговаривая:
— Светик спать сейчас будет, косточки-молосточки чистенькие, новенькие. Расти быстро будут.
Володя между тем мылил голову. Женя спохватывалась:
— Володенька, Володенька! Ромашку не забудь. Уж тогда твои золотые так заблестят, так засветятся.
Потом она терла ему спину и, забывшись, приговаривала:
— Ох ты, худоба моя, худоба. Воробышек ты мой…
Он дернулся, чуть не упал:
— Евгения, не болтай чепуху. — Смахнул с глаз пену, оттолкнул ее руки. — Этими глупостями ты меня унижаешь.
— Ну, не буду, не буду…
Тем не менее он долго еще фыркал и, когда Женя выглядывала из-за занавески и просила: «А меня? Вовик, забыл, да?» — отвертывался.
— Ну уж, Вовик, не сердись.
Он что-то бормотал недовольно, но шел, брал мочалку и не столько ею, сколько костяшками пальцев, тер розовую, сильную, упругую Женину спину.
Позже она опять забывалась и выдыхала в темноту:
— Ох ты, воробышек мой…
По воскресеньям они гуляли. Сборы на прогулку Женя превращала в какое-то тревожное, суетливо-паническое действо. «Ой, Володенька, не этот, не этот шарф: тот, что я тебе к Новому году дарила. Светик, сейчас же встань, я тебе для чего брючки гладила!» — металась она между ними, что-то искала в сундуке, в чемодане, доставала, встряхивала, поправляла воротнички, обдергивала, потом так же суматошно собиралась сама.