Отбирая квартиру, советская власть отбирала шанс избежать окончательного слияния с массой; выдавая - вручала «талон на место у колонн». Мандельштам, получив квартиру, страшно мучился от несоответствия этого жалкого шанса - и гордого сознания собственного изгойства: «А стены проклятые тонки, и некуда больше бежать, и я, как дурак на гребенке, обязан кому-то играть»… Квартиру надо было отрабатывать, а с этим он уж никак не мог мириться - почему и сделал все возможное, чтобы ему определили новое местожительство; о самоубийственности его поведения не писал только ленивый. У Пастернака в «Спекторском» есть ключевой эпизод, весьма характерный для тех времен: герой, попав в перенаселенную коммуналку, с трудом узнает в ней квартиру, где бывал когда-то, когда вся она еще принадлежала одному семейству, служила местом сборищ, споров, любви… Это нормальная, едва ли не повседневная ситуация двадцатых-тридцатых: комнаты меняли назначение, прежним хозяевам доставалась одна, самая жалкая. С нашей семьей так и было: жили на Арбате, дом 11. Была большая квартира на втором этаже. Прабабушке с дочерью в результате досталась одна комната из всей квартиры, потом поселился дед, потом родилась мать. Кстати, Окуджава в «Упраздненном театре» рассказывает похожую историю - он с матерью жил по соседству (отец работал в Грузии), их вселили в квартиру 12 дома 43, а квартировладельцы Каневские (в романе - Каминские) с дочкой Жоржеттой получили одну комнату. Они, что больше всего поражало мальчика Окуджаву, не обижались или, во всяком случае, не показывали виду, а сам Каневский работал экономистом на фабрике, которой когда-то владел. Потом они эмигрировали, поняв, что реквизицией квартиры и фабрики дело не ограничится.
Удивителен вообще пафос ненависти к мещанству в прозе тридцатых: авторы всех индустриальных, конструктивистских и прочих тогдашних романов первым делом акцентируют неуютность быта своих героев. Гроссман в «Повести о любви» подчеркивает временность, холод, замусоренность общажной комнаты; у Катаева во «Времени, вперед!» все живут либо в прокаленных гостиницах, либо в пропыленных времянках и ужасно гордятся таким статусом. Отдельное и уютное жилище становится либо прерогативой прозревшего профессора, либо приметой прохвоста. Для Булгакова квартирный вопрос, благодаря ему вошедший в пословицу, стоял чуть ли не на первом месте, почему Преображенский и требовал все время «окончательную бумагу» на сей предмет. Сологуб, умирая в 1927 году, все сетовал: «Побыть бы еще немного в своем доме… среди своих вещей…» Смерть представлялась ему чем-то вроде последнего и окончательного выселения, переселения в огромную кладбищенскую коммуналку, где уже не сможешь защититься от нежелательного соседства. Роскошь «побыть среди своих вещей» для большинства старорежимных интеллигентов сделалась недоступной - начались массовые выселения и высылки; 1928 - 1932 годы призваны были не столько лишить «бывших» всех прав и с корнем вырвать любой протест, сколько расчистить место для новых хозяев. Петербург, к слову сказать, так до сих пор и не оправился от тогдашнего заселения - дома, в которых, по свидетельству Ахматовой, пахло сигарами и духами, навеки пропахли щами и кошками.
С любовью вообще происходили жуткие вещи: вечное советское «негде» доводило до такой экзотики, что отдыхает вся западная порнография. Я опрашивал как-то людей этого поколения, тех, чья молодость пришлась на тридцатые-пятидесятые: кто где терял невинность? До 1954 года ситуация «предки на даче» исключалась. Трое впервые занялись любовью на крыше, четверо - в пустых ночных трамваях, подавляющее большинство - на природе, в том числе в подворотне, а остальные на лестнице. У Бориса Ямпольского, прославившегося «Московской улицей», был гениальный рассказ о тридцатых - о том, как он после свидания пришел домой к девушке, в темноте пробрался в ее комнату, занялся с ней любовью, потом заснул - а утром, прикрывшись простыней, наблюдал, как из разных углов квартиры выползали бесчисленные родственники. То есть они ночью делали это при всех! - но он никого не видел, и никто себя не выдал. Коммунальная любовь порождала удивительные последствия, включая раннее сексуальное просвещение детей. Ситуация начала меняться во время хрущевского бурного и бестолкового строительства. Расселение коммуналок - даже более радикальное решение, чем развалить колхозы: разрушить принудительную общность городской квартиры, по которой все так лицемерно плакали во второй половине девяностых. «Плачу по квартире коммунальной, будто бы по бабке повивальной», - это Евгений Евтушенко отметился; всели его сейчас кто-нибудь туда, даже при условии возвращения молодости, - поглядел бы я на него.