Трудно передать, что чувствовалось в те минуты. Хотелось лечь на землю и ничего не видеть, ничего не слышать. Но, конечно, пришлось ходить, помогать и смотреть, как разорялись палатки, от которых остались лишь деревянные остовы да печи, как запаковывалась в ящики масса нужных вещей, ибо в передовой отряд брали только необходимое и ничего лишнего. Вся работа, все заботливое и хорошее устройство для приема раненых пропадало даром, не послужив своей цели. Но, разорив старое и благоустроенное помещение, нельзя было все-таки остаться под открытым небом, и нам отвели какой-то сарай из гаоляна. Наскоро обили его досками и устроили нары в два этажа.
Постепенно канонада стала переходить на запад. Оптимисты говорили, что происходит лишь «перемена фронта», так как японцы хотят обойти нас с запада. Ходили слухи, что на правом фланге по дороге от Синминтина наша конница окружила чуть ли не семьдесят тысяч японцев, которые сложили оружие, потом приходила другая версия, что семьдесят тысяч японцев действительно обошли нас с северо-запада и наши войска были принуждены отступить. Точных сведений не было ни у кого.
К этому времени в японском лагере стал действовать по ночам очень сильный прожектор. Колоссальный сноп яркого света медленно двигался по горизонту, превосходно освещая ту местность, на которую был наведен. Моральное действие от этого двигающегося света было скверное. Что-то такое беспощадное чувствовалось в нем. Точно сказочное чудовище отыскивало свою жертву.
Бой подвинулся к нам ближе, и мы могли наблюдать, как рвались высоко в воздухе снаряды. Дул сильный ветер, поднимавший клубы желтой пыли, и от нее небо получило какой-то мглистый неприятный колорит. Тяжело и тревожно было на душе. В этот день, я помню очень хорошо, мы сидели вдвоем в нашей юрте с одной из сестер-волонтерок. Юрта была почти пуста. Все наши вещи были увезены на север, остались лишь соломенные тюфяки, лежавшие прямо на земле. Ветер трепал брезентовое окно. Мерно и безостановочно слышались выстрелы. Я сидела, поджав ноги, и читала какой-то роман без начала и конца из приложений к «Ниве», читала, чтобы только мысленно уйти от гнетущего чувства, лежащего на сердце. Сестра, сидевшая напротив меня, перебирала струны балалайки.
Ночью подвезли раненых. На следующий день вечером приехал уполномоченный В. и принес известие об указе Государя, дарующего России конституцию. Известие это было принято различно. Одни обрадовались ему, как светлому празднику, другие им глубоко опечалились, видя в нем крушение дорогих и святых заветов, которые как бы приносились в жертву богу наших неудач.
В эту ночь я была дежурная и, придя в землянку сменить нашего студента, сказала ему о только что слышанной новости. Радости этого юноши не было границ. Услышав эту весть, он бросился целовать мне руки, точно я была причастна этому делу. Я напомнила ему, что далеко не разделяю его радости, а наоборот, скорблю и горюю. Он побежал в столовую прочесть собственными глазами газету, а я осталась одна на ночное дежурство. Печальная обстановка была под стать печальным думам в эту ночь, а снаружи им вторили неумолкавшие выстрелы нашей батареи, стоявшей на этот раз так близко, что слышался не только грохот, но и зловещий вой вылетавшего снаряда.
Весь следующий день с утра мы принимали раненых и отправляли их на теплушечные поезда. Пришел приказ и нам уходить из Ваньшантуня, но прекратить работу не было возможности, так как раненые все шли и шли. Да и никаких средств передвижения у нас не было. Наконец, к вечеру нам пообещали две двуколки и китайскую арбу. Почему мы не могли уехать с одним из последних санитарных поездов, в точности не знаю.
Наши войска оставляли позиции и отходили к Мукдену. Часов около двенадцати влетел к нам генерал Чатыркин со словами:
- Да вы с ума сошли! Что вы сидите? Или хотите попасть в руки японцев?
Мы отвечали, что ждем двуколок. Через несколько минут их подали, и мы двинулись в путь.
IV.
В Мукдене мы пробыли три дня и ходили работать в уже хорошо знакомую палатку-церковь. Особенно памятна работа с 23 на 24 февраля. В эту ночь пришлось принять массу раненых, и не только своих, но и пленных японцев. Их, говорят, перевязали за сутки в одном нашем пункте до трехсот человек.
Помню, перевязали одного такого пленного и принесли ему стакан чая. Он, улыбаясь, раскланивался на все стороны, потом присел на корточки и живо стал выводить пальцем на земляном полу свои иероглифы. Его обступили полукругом с добродушной улыбкой, посматривая на его жесты, и почти умилялись, считая, что он, верно, пишет нам свою благодарность. Но кто может поручиться, что это было так?
Что поражало в японцах - это их превосходное обмундирование. Оно было легко, тепло, удобно, хорошо сшито и вдобавок из прекрасного материала. Мы с трудом разрезали ножницами их мундиры, тогда как наши легко рвались руками.