1 декабря 1962 года в Манеже открылась выставка, посвященная 30-летию Московского союза художников, которую посетил Хрущев. Неожиданно к участию в выставке были приглашены художники альтернативных направлений. Как позже выяснится, одна команда живописцев решила свести счеты с другой руками первого человека в государстве. Так же, как Твардовский через Лебедева нашел путь к Хрущеву, так и первый секретарь Союза художников РСФСР Серов действовал через секретаря ЦК по идеологии Суслова. Интрига была тщательна срежиссирована: с первых минут Хрущева повели по специальному маршруту, и он увидел работы, далекие от реализма. Никита был в бешенстве. «Мазня!»; «Патологические выверты!»; «Духовное убожество!» Но кампания против абстракционизма оказалась двусмысленной: авангардисты Запада примыкали к левым организациям, и в Москве их обычно привечали. К тому же готовилась выставка французских художников Фернана и Нади Леже. Советское руководство решило пойти на диалог с творческой интеллигенцией.
Твардовский, отдыхая в Пицунде, сразу понял, чем чреват такой «диалог». «О встрече думается так-сяк. Звонил Дементьеву сегодня утром, тот говорит: обстановка сложная, противоречивая. Кочетовщина поднимает голову в связи с суждениями о живописи. То Солженицын, а то - противоположное, - разберись. Только бы не вверзиться в дерьмо». Предчувствие не обмануло. «Кочетовщина» подняла голову еще до событий в Манеже: ее короткий обморок заканчивался. Лакшин зорко подметит вирши официозного поэта Н. Грибачева, появившиеся в «Известиях» 30 ноября: «Метеорит» стал первым отрицательным отзывом на Солженицына, через двенадцать дней после выхода повести. «Отнюдь не многотонной глыбой,/ Но на сто верст/ Раскинув хвост,/ Он из глубин вселенских прибыл,/ Затмил на миг/ Сиянье звезд./ Ударил светом в телескопы,/ Явил/ Стремительность и пыл/ И по газетам/ Всей Европы/ Почтительно отмечен был./ Когда ж/ Без предисловий вычурных/ Вкатилось утро на порог,/ Он стал обычной/ И привычной/ Пыльцой в пыли земных дорог./ Лишь астроном в таблицах сводных,/ Спеша к семье под выходной,/ Его среди других подобных/ Отметил строчкою одной». Официоз отмерял славе «Ивана Денисовича» срок до утра и хотел видеть автора пылью. Не хватало лишь определения - лагерная. Но в хрущевское время таких эпитетов уже как-то стеснялись, и пока Солженицын был в фаворе, газеты держались за удобную формулу: повесть напечатана «с ведома и одобрения ЦК КПСС».
Меж тем 15 декабря, в субботу вечером, в рязанскую школу № 2 пришло распоряжение из обкома партии: Солженицын вызывается в Москву, в ЦК, к Поликарпову, повезет его утром 17-го обкомовская серая «Волга». Зачем? Первая мысль была - будут загонять в партию. Оделся нарочито: старый костюм из «Рабочей одежды», чиненные черные ботинки с латками из красной кожи, к тому же был сильно нестрижен. «Так легче было мне отпираться и придуряться: мол, зэки мы, и много с нас не возьмете. Таким-то зачуханным провинциалом я привезен был во Дворец встреч». В понедельник утром водитель спросил «товарища Солженцова» и покатил в Москву. В отделе культуры ЦК, где его приняли «восхитительно-заботливо», будто всю жизнь сочувствовали лагерной литературе, он узнал, что приглашен на торжество. Черноуцан вручил пригласительный билет, и, завезя по дороге в «Москву» (в невиданно пышный номер) для размещения, большая черная машина доставила гостя на Ленинские горы.
Лет через пятнадцать Солженицын составит подробный рассказ о той встрече, куда он был зван не как объект вразумления, а как именинник. Запомнит огромные паркетные залы, белоснежные оконные занавесы, разодетую праздную публику, мужчин в остроносых лакированных ботинках, знающих друг друга в лицо и по именам. Он не знал тут никого, и его тоже никто здесь не знал: «Новый мир» портреты авторов не печатал. А потом всех завели в банкетный зал со столами буквой «П», роскошной сервировкой и гастрономическим изобилием; гости приветствовали длинного Суслова, тучного Брежнева, усталого Косыгина, непроницаемого Микояна, и в центре - маленького лысого Хрущева. Близко сидели ответственные персоны: Марков, Кожевников, Софронов, Чаковский, Шолохов… «Это - все грозные были имена, звучные в советской литературе, и я совсем незаконно себя чувствовал среди них. В их литературу я никогда не стремился, всему этому миру официального советского искусства я давно и коренно был враждебен, отвергал их всех вместе нацело. Но вот втягивало меня - и как же мне теперь среди них жить и дышать?»