Сентябрь был как будто вторым августом — он длился и длился; жаркий сухой город иногда, в самые тихие моменты, казалось, гудел от усилия удержаться на краю осени; так было по утрам, когда Марк выходил на пустую набережную Карповки и впереди, у монастырского подворья, переговаривались утки, а сзади ровно шумел Каменноостровский, — появлялся звук, не относящийся ни к какому движению, гул в ушах, было ещё не изнурительно жарко, но чистое, лазуритовое, от края до края небо накалялось с каждой минутой; и так же было вечером, когда мама отправляла Марка на хлебозавод и он переходил из одного двора в другой, пересекая узкие, как коридоры, улицы, — скрипели качели, и женский голос протяжно кого-то, не то Ваню, не то Васю, звал, и в неподвижном упругом воздухе дрожал тот же гул; Марк иногда задерживал дыхание, чтобы лучше слышать его.
Засвеченный снимок Марк держал в отдельном конверте в ящике стола и доставал его, чтобы ещё раз всмотреться, перед сном, — в конце концов он пришёл к выводу, что плёнка могла поцарапаться в бачке или, может быть, пока плёнка сохла, на неё что-то налипло, а уж что брак похож на массивное, как будто с какой-то фигурой, кольцо, не более чем случайность, эффект, бывают ведь похожи облака на корабли или на великанских птиц. Тем не менее он собирался как-нибудь невзначай спросить Полину, не носит ли она колец, и камеру теперь брал всё время с собой не только потому, что это первое правило настоящего фотографа, но и на случай, если встретит её, — она ведь тоже жила где-то рядом. Марк снимал облупленные брандмауэры, которые, напечатанными, выглядели как геометрически отрезанное небо, разомлевших на горячих карнизах кошек, а один раз даже незаметно щёлкнул в открытое окно старика под вывеской «Ремонт обуви» — он согнулся над работой, и красноватый вечерний свет выхватывал его большое лобастое лицо из кружащейся пыли, из жёлтой темноты, как на картинах Рембрандта, — но, возвращаясь домой, всегда оставлял несколько кадров: а вдруг? Он видел Полину несколько раз мельком в коридорах школы и только слегка кивал ей: подойти вот так вот сразу было бы стратегически неверно — нужно было недельку подождать и потом как бы вдруг об этом вспомнить.
Через неделю Марк потерял Полину из вида: её не было. Она не появлялась случайно в коридорах, её не было в столовой, после уроков она не выходила на улицу, и Марк два раза сбегал со своих уроков, чтобы сидеть на подоконнике напротив двери, за которой занимался её класс, и после звонка рассеянным взглядом косить на выпихивающихся, выходящих, выползающих, — Полины не было.
Утром в пятницу — это была последняя пятница сентября, но сентябрь как будто об этом не догадывался: солнце красило чиновный гранит в нежный благородный берилл, готовясь снова расплавить воздух (про аномальную осень говорили уже даже по телевизору), — Марк примеривался тайком снять идущую по краю тротуара согнутую пополам старушку, когда сзади зазвенело
— Ага, вот не повезло, да?
— А что?
— Да она же больная, над ней вся школа смеётся. А мы как будто виноваты.
У Марка сразу спутались слова и тяжело задвигался язык, но всё-таки он промямлил, что обещал ей отдать одну вещь, отдать бы да забыть, но что-то не видно её.
— Фиг знает, заболела вроде.
Марина сказала это после короткого молчания и несколько высокомерно — так что Марк стал рассказывать про старую школу, а ещё про новую квартиру, из-за которой школу пришлось сменить. Когда они дошли, ему показалось, что доверие удалось немного восстановить, — во всяком случае, на прощание Марина улыбнулась и один раз согнула ладошку пополам, прежде чем прибиться к девичьей стайке под лестницей.