Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

В фарсе «Смерть Тарелкина» явится пара «мушкатеров», то бишь полицейских солдат, Качала и Шатала. Частный пристав получит анекдотическую фамилию Ох; лекарь — совсем озорную, Унмеглихкейт (в переводе с немецкого — «Невозможность»). Что не каприз авторского вкуса, а отношение к человеку, человечеству, идущему «не туда», к мироустройству, организованному «не так». Самое гадкорожее, самое подловидное из существ — собрат по сословию, дворянин, клейменный фамилией Чванкин: ему автор пуще всего не хочет простить слабых поджилок. А самое ужасное существо — Расплюев, «грядущий Хам, пришедший сам», тот, кто идет на смену дворянству, а там и купечеству, буржуазии, интеллигентишек просто давя; Расплюев, расплюевщина.

Да, жаль, что это явление нашей истории и психологии не опознано и не названо — в отличие от куда менее опасной обломовщины и сравнительно безобидных хлестаковщины и маниловщины; возможно, этого бы не произошло, если б цензура дозволила вовремя «Смерть Тарелкина» (хотя, боюсь, тогда неугаданный ею смысл, резвясь, затоптала бы глупая критика).

Расплюевщина — это увиденная Сухово-Кобылиным способность «маленького человека», «бедных людей», которых наша литература поливала слезами сочувствия, людей с обочины, без хребта, без лица и без почвы, ко всему приспосабливаться, становясь сперва в середке и в гуще, а потом и во главе любого движения.

Себе же Сухово-Кобылин оставил пессимизм, лишенный истерики, зато сполна наделенный величественной созерцательностью...

Минуту! Как художник на картине «Последний день Помпеи»? Нет. Догадайся Брюллов в «последней ночи Вселенной» представить и такое лицо, возник бы еще один вариант свидания с катастрофой: человек, который ее предвидел, который понял ее как предвестие гибели всей своей цивилизации и сейчас удовлетворен, что сам гибнет не позже этой минуты. И больше того:

«Конечно, я свой день кончил и ложусь спать; но сердце мое не ложится спать; оно бьется и стонет, глядя на мою милую, полную энергии и жизни дочь. Что с ней будет? Страшно сказать, и я благодарю Бога, что у нее нет детей и что старый мой род в ней, может быть, изомрет. Мы, помещики, старая оболочка духа, та оболочка, которую он, дух, ныне, по словам Гегеля, с себя скидает и в новую облекается. Где и как? Этого Гегель не сказал…»

Мы помним вынужденное одиночество Вяземского; помнится оно же, с готовностью выбранное Баратынским; но уж это — всем одиночествам одиночество, стремленье не только создать вокруг себя пустоту, но оставить ее и после себя. Судьбой своего рода олицетворить исторический провал — если только способно что-либо олицетворить то, чему заранее отказано в лице, в воплощении, в продолжении.

Подобное пришло не со старостью. Упрямое свое одиночество Сухово-Кобылин лелеял задолго до финала. В минуту наивысшего писательского счастья, в день триумфа на московской сцене «Свадьбы Кречинского» (1855), он и то не вышел на рукоплескания зала: знал или предполагал, что пусть не вся публика, но уж часть ее — точно хочет глазеть не на автора восхитившей комедии, а на мнимого убийцу. Такие минуты не проходят бесследно и безболезненно, а в дальнейшем действительность все больше давала ему оснований замыкаться в себе, как (знакомый образ!) в добровольно выбранном каземате, запертом изнутри; а ключ во избежанье соблазна — в окошко!

Жизнь и смерть с жестокой охотой откликнулись этому его желанию. Жизнь — тем, что он был забыт, еще не думая умирать, и поклонники «Свадьбы Кречинского», не в пример двум последующим — и высшим — созданиям, разрешенной цензурой и не сходившей со сцены, случалось, искренне изумлялись, узнав, что этот Кобылин, представьте себе, еще жив. Что же до смерти… Когда она пришла наконец, на его панихиду со всего Петербурга набралось шесть человек…

Не скажу, что столь буквальное осуществление его пожеланий осчастливило бы Сухово-Кобылина за гробом. Но поистине — «ты сам этого хотел…».

Он родился в год, когда Пушкину исполнилось восемнадцать, то есть он еще не был, не стал Пушкиным. А умер, когда Чехов не только стал Чеховым, но и жить ему оставалось — год. Век, кажущийся неправдоподобно длинным — конечно, за счет не только его продолжительности, но и того, что дала за это время отечественная словесность. Тех, кто жил рядом с Сухово-Кобылиным, будучи, скажем, всего лишь строго на десять лет старше или моложе его (как дети одной матери!), — а это, ни много ни мало, Гоголь, Белинский, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, А. К. Толстой… Скажи я не «десять», а «одиннадцать», и к семье присоединился бы еще один из Толстых — Лев.

И вот в этом смешанном лесу Сухово-Кобылин — одинокое дерево, на которое как взирали, так и взирают, будто бы на чужое. Случайное. Которое, думаю, до сих пор не понято; не измерена его высота, не оценена породность.

Что ж, такова судьба — выбранная и при его активном участии.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь за жильё. Книга вторая
Жизнь за жильё. Книга вторая

Холодное лето 1994 года. Засекреченный сотрудник уголовного розыска внедряется в бокситогорскую преступную группировку. Лейтенант милиции решает захватить с помощью бандитов новые торговые точки в Питере, а затем кинуть братву под жернова правосудия и вместе с друзьями занять освободившееся место под солнцем.Возникает конфликт интересов, в который втягивается тамбовская группировка. Вскоре в городе появляется мощное охранное предприятие, которое станет известным, как «ментовская крыша»…События и имена придуманы автором, некоторые вещи приукрашены, некоторые преувеличены. Бокситогорск — прекрасный тихий городок Ленинградской области.И многое хорошее из воспоминаний детства и юности «лихих 90-х» поможет нам сегодня найти опору в свалившейся вдруг социальной депрессии экономического кризиса эпохи коронавируса…

Роман Тагиров

Современная русская и зарубежная проза