От подобного Тургенев отшатывался; подобное-то и страшило его в Базарове и в революционерах из «Нови». И Тургенев, и все прочие либералы считали политические тенденции и воззрения функциями человеческих существ, а человеческие существа не рассматривали как функции общественных тенденций[376]. Поступки, идеи, искусство, литература суть самовыражение личности, а не объективных общественных сил, орудием коей выступает мыслитель или деятель. Низведение человека до роли исполнителя или даже простого орудия безымянной массовой воли было столь же глубоко отвратительно Тургеневу, как и Герцену, или Виссариону Белинскому (правда, уже на закате дней). А в среде русских революционеров, живших эмигрантами, доброе участие, искренняя приязнь, человеческое сочувствие к себе подобному — к ближнему, а не к безликому представителю той либо иной идеологии — были своего рода роскошью, редким лакомством. Одно это во многом объясняет, почему даже такие люди, как Степняк-Кравчинский, Лопатин, Лавров и Кропоткин тянулись к столь хорошо понимавшему их, столь восхитительному и столь блистательно одаренному гостю — Тургеневу. Он охотно (и потихоньку) снабжал всех своих приятелей деньгами, но умственных уступок не делал никому. Он полагал — тут и сказывался его «либерализм старого покроя в английском, династическом [Тургенев, конечно же, хотел сказать "конституционном"] смысле»1, — что нужно образование, постепенное движение вперед, «трудолюбие, терпение; нужно уметь жертвовать собою без всякого блеску и треску»[377]; он считал: чтобы людская жизнь улучшилась, нужны постепенные гомеопатические дозы культуры и науки. Он содрогался и шатался под непрестанным градом критической брани, которую навлек на себя, однако с неизменной своей учтивостью отказывался «опроститься». Тургенев по-прежнему считал — возможно, это было отголоском юношеского гегельянства, — что ни единый вопрос не решается раз и навсегда, что всякий тезис надлежит сопоставлять с его антитезисом, что любые системы и абсолюты — общественные и политические наравне с религиозными — суть опасное сотворение кумиров, идолопоклонство[378]; что, прежде всего прочего, человек ни в коем случае не должен воевать, пока (и если) все, чем он дорожит, не поставлено на карту и, буквально говоря, нет иного исхода, кроме сражения. Кое-кто из молодых фанатиков отвечал писателю искренним уважением, а бывало, и глубоким восхищением. Некий молодой радикал заявил в 1883-м: «Тургенев умер; стоит теперь еще умереть Щедрину, и тогда хоть живьем в гроб ложись! Везде эти люди заменяли нам и парламент, и сходки, и жизнь, и свободу!»[379] Преследуемый участник террористической организации в день тургеневских похорон почтил память ушедшего писателя, нелегально выпустив листовку, где говорилось: «Барин по рождению, аристократ по воспитанию и характеру, "постепеновец" по убеждениям, Тургенев, быть может бессознательно для самого себя <... > сочувствовал и даже служил русской революции»[380]. Особые меры полицейской предосторожности, принятые при погребении Тургенева, явно не были излишни.
ш
Пора отцам-Сатурнам не закусывать своими детьми, но пора и детям не брать примера с тех камчадалов, которые убивали стариков. Александр Герцен[381]
Говорят, что решающие поворотные пункты наступают в истории, когда некий общественный строй вместе с учреждениями и порядками, им порожденными, продолжает пригнетать самые живые творческие силы — экономические и социальные, художественные и умственные, — однако при этом все больше хиреет и уже не обладает мощью, позволяющей противиться растущему возмущению. Против такого общественного строя объединяются и отдельные люди, и целые классы — живущие в совершенно разных условиях и весьма несхожие по своим устремлениям. Происходит восстание — революция — добивающееся, бывает, ограниченного успеха. Восстание достигает известной точки, где некоторые интересы первых бунтовщиков, идейных вдохновителей революции, соблюдаются, некоторые запросы удовлетворяются — в степени, при коей дальнейшая борьба становится для этих мятежников невыгодной. Они складывают оружие, или сражаются нехотя. Прежняя сплоченность исчезает. Самые пылкие и целеустремленные — особенно те, чьи мечты, желания либо идеалы остаются всего дальше от осуществления — жаждут продолжить революцию. Остановка на полпути, с их точки зрения, равняется измене. А успевшие насытиться, или не столь воодушевленные, или страшащиеся того, что прежнее иго сменится новым, гораздо более тяжким, склонны идти на попятный. Их-то и атакуют с обеих сторон. Консерваторы, в наилучшем случае, рассматривают их как робких, нестойких приверженцев, а в наихудшем — как дезертиров и предателей. Радикалы иногда видят в них малодушных попутчиков, но гораздо чаще — изменников и ренегатов.