его былые идеалы — вера в человечество, вера в прогресс; все его мировоззрение принимает трагический характер. В историческом процессе так много случайного («история импровизируется» — одна из любимых мыслей Герцена), в ней нет никакой разумной силы, над ней нет Промысла, — а человек так мелок, так скоро успокаивается, так мало ищет достойного, а не просто удобного существования. Было когда–то и иное время, был и в Европе действительный энтузиазм, творческий подъем, но Европа одряхлела, обмелела, поражена роковым бессилием. «Какое счастье, — пишет Герцен, — что все энтузиасты похоронены! Им пришлось бы увидеть, что дело их не подвинулось ни на шаг, что их идеалы остались идеалами, что недостаточно разобрать Бастилию по камешкам, чтобы сделать колодников свободными людьми». Это внутреннее бесплодие западного человека, это глубочайшее мещанство, в нем открывшееся, — Герцен писал о нем, что «штемпель мещанства так же трудно стирается, как печать дара Духа Святого» («Былое и думы», IV) — это и привело Герцена к трагическим сомнениям. «Духота, тягость, усталость, отвращение от жизни распространяются вместе с судорожными попытками куда–нибудь выйти. Всем на свете стало дурно жить — это великий признак. Кайтесь, господа, кайтесь, — суд вашему миру пришел!»
Современная Европа еще имеет силы — от своего прошлого, но она уже не может выйти на новую дорогу. «Ветхий мир, католико–феодальный, развился во все стороны, до высшей степени изящного и отвратительного, до обличения всей истины, в нем заключенной, и всей лжи — наконец, он истощился. Он может долго стоять, но обновиться не может» («С того берега»). Иногда мысли Герцена принимают еще более резкий оборот. «Мы довольно долго изучали хилый организм Европы, — пишет он в одном месте, — во всех слоях и везде мы находим перст смерти. Едва веришь глазам: неужели это та самая Европа, которую мы когда–то знали и любили?.. Европа приближается к страшному катаклизму… политические революции изнемогают под бременем своего бессилия, они совершили великие дела, но–не исполнили своей задачи, они разрушили веру, но не осуществили свободу, они зажгли в сердцах желания, которых они не в силах исполнить… Я первый бледнею, трушу перед темной ночью, которая наступает. Прощай, отходящий мир, прощай, Европа!»
Герцен часто повторял мысль, что «роль теперешней Европы совершенно окончена: с 1826 года разложение ее растет с каждым шагом». Но иногда суждение Герцена смягчается, и он более мягко смотрит на судьбы Европы. В 1857 году он писал Тургеневу: «Весьма возможно, что вся творческая способность западных народов истратилась, истощилась… но я не считаю окончательно решенным вопрос о будущности Европы. Добросовестно, с покорностью перед истиной и скорее с предрассудками в пользу Запада, чем против него, изучая его десятый год не в теориях и книгах, а в клубах и на площади, в средоточии всей политической и социальной жизни его, я должен сказать, что ни близкого, ни хорошего выхода я не вижу».
Разочарование и скептицизм, как мы уже указывали, коснулись и последних основ мировоззрения Герцена — веры в человечество,
59
в прогресс. «Объясните мне, пожалуйста, — спрашивает он, — отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно? Верить в царство небесное глупо, а верить в земные утопии — умно?» В «Былом и думах» Герцен так писал об этих своих настроениях: «Статьями с того берега» я преследовал в себе идеалы, я иронией мстил им за боль и обман… Я утратил веру в слова и знамена, в канонизированное человечество и единую спасающую церковь западной цивилизации».
* *