Герцена же, напротив, одолевала великая забота. Он искал решений ради себя самого, ради собственной частной жизни. Романы его, разумеется, неудачны. Автор слишком решительно врывается в повествование, излагая выстраданные свои взгляды. С другой стороны, автобиографические заметки, где Герцен пишет о себе самом и своих друзьях, повествует о своей жизни в Италии, Франции, Швейцарии, Англии, исполнены трепетной прямоты, непосредственности, живости — начисто недосягаемых для всех прочих прозаиков девятнадцатого столетия. Герценовские воспоминания — произведение гениальное по изобразительной и критической силе; достичь подобной искренности — абсолютной, саморазоблачающей — мог только писатель, наделенный поразительно могучим воображением и впечатлительностью, с готовностью откликающийся на все окружающее, исключительно чуткий и к благородному, и к смехотворному, на редкость свободный от всякого тщеславия и твердокаменных предрассудков. Как автор воспоминаний, Герцен равных не знает. Его записи об Англии — точнее, о собственной жизни в Англии — гораздо лучше записок Гейне или Ипполита Тэна. Убедиться в этом несложно: прочитайте хотя бы изумительный отчет о политических судебных процессах, о том, например, какими казались Герцену английские судьи, разбиравшие дело иноземных заговорщиков, устроивших в Большом Виндзорском парке дуэль со смертельным исходом. Живо и занимательно изображает Герцен и громогласных французских демагогов, и угрюмых французских фанатиков, и бездонную прорву, отделяющую это взволнованное и немного карикатурное эмигрантское сообщество от окружающей викторианской Англии — скучной, ледяной и напыщенной, типически представленной образом главного судьи в уголовном суде Олд-Бэйли — человека, смахивающего на Волка из «Красной шапочки», истукана, венчанного напудренным париком, облаченного долгополой мантией, по-волчьи остролицего, тонкогубого, зубастого; Герцен приводит резкие короткие слова, которые он роняет с притворным благодушием; личико судьи обрамлено чисто дамскими кудряшками, судья смахивает на добрую, заботливую старушку из хорошей семьи — и выдают его только маленькие, хищно сверкающие глазки да сухой, язвительный, безжалостный судейский юмор.
Герцен пишет классические портреты немецких изгнанников, коих не выносил, итальянских и польских революционеров, которыми восхищался, быстрыми набросками отображает различие меж такими народами, как англичане и французы — обе нации считают себя наивеличайшими, не уступают друг другу ни пяди, и напрочь отказываются друг друга разуметь: французы — с их стадностью, с их ясным сознанием, страстью наставлять и поучать, с их опрятно разбитыми парками, где все деревья подстрижены, — являют противоположность англичанам — с их любовью к уединению, с их романтизмом, таящимся где-то в глубине души, с их парками, порастающими густым подлеском и столь же непроходимыми, сколь и непроницаемо запутанные, чуждые логике, но глубоко цивилизованные и гуманные английские установления и учреждения. А немцы, пишет Герцен, глядят на себя самих, как на зеленые плоды того же древа, на котором румянятся и наливаются отменные плоды английские; немцы приезжают в Англию и три дня спустя «говорит
Столь убийственная предвзятость, побуждающая к диатрибам против целых народов и классов, — отличительная черта многих русских писателей той эпохи. Зачастую их обвинительные речи необоснованны, несправедливы — и донельзя очерняют предметы нападок, — но всегда совершенно искренни: авторы изливают неудержимый гнев на удушливую и пошлую общественную среду; сугубо честно выраженные частные мнения делают подобные тексты захватывающе интересными и поныне.