Очень похоже, что Дуров, Григорьев и двое-трое других тоже верили: революция способна разразиться в любую минуту; они сознавали: организовать массовое движение нельзя, но уповали, подобно Вейтлингу, подобно германским коммунистам из рабочих и — кажется — подобно Бланки, на создание малых профессиональных революционных ячеек — революционной элиты, умеющей орудовать сноровисто и беспощадно, умеющей захватить власть, едва лишь ударит нужный час, когда угнетаемые общественные элементы взбунтуются и сокрушат хилое войско придворных и бюрократов, стоявшее меж русским народом и свободой как единственная препона. Вне сомнения, здесь было много пустой болтовни: в тогдашней России не существовало ничего даже отдаленно схожего с революционной ситуацией. И все же намерения петрашевцев были не менее определенны и жестоки, чем намерения Бабефа и его приятелей, а конспирация — единственным практически приемлемым образом поведения под властью крепкого и стойкого самодержавия. Несомненно, Спешнев был коммунистом, и влияли на него не только сочинения Александра-Теодора Дезами, но, вероятно, и ранние работы Маркса — например, анти-прудо- нистская
На деле — весьма вероятно — Достоевского этот кружок приманил именно тем же, чем привлек Баласогло: серьезной и накаленной атмосферой, отличной от панибратски-либеральной, веселой, дружески-легкой атмосферы литературных вечеров у Панаева, Соллогуба или Герцена, где судачили о словесности и философии, — и где, похоже, к Достоевскому относились довольно снисходительно, а он весьма страдал от этого. Петрашевский же был человеком беспощадно серьезным; кружки, как основной, так и другие, отпочковавшиеся от него, еще более тайные — а заодно и «родственные», — к примеру, тот, в котором состоял Чернышевский-студент, — хорошо знали, чего намеревались добиться. Заговор открылся в апреле 1849-го, петрашевцы отправились под суд и в ссылку.
Меж 1849-м и кончиной Николая I в последние месяцы Крымской войны не отмечалось ни проблеска либеральной мысли. Гоголь умер нераскаянным реакционером, но Тургенев, отважившийся в опубликованном некрологе расхвалить ушедшего сатирического гения, подвергся немедленному аресту. Бакунин сидел в тюрьме, Герцен жил за границей, Белинский умер, Грановский безмолвствовал, тосковал и склонялся к славянофильству. Столетие Московского университета справили в 1855 году уныло и тускло. Даже славянофилы, хоть и отрицались либеральной революции и всех дел ее, хоть и продолжали неустанно бороться против западных влияний, а ощутили тяжкую длань государственных репрессий: братья Аксаковы, Хомяков, Кошелев и Самарин оказались, как десятилетием ранее Иван Киреевский, под полицейским подозрением. Тайная полиция и особые комитеты надзора считали опасными любые и всяческие «идеи» — в частности, идею национализма, заступавшегося за угнетаемые славянские народы Австрийской империи, поскольку в этом заступничестве усматривали недовольство и принципами престолонаследия, и многонациональными империями. Битва правительства с различными оппозиционными партиями еще не была войной идеологической, подобной длительной борьбе, развернувшейся в 1870-е и 1880-е между левыми и правыми: либералами, ранними народниками и социалистами с одной стороны, и такими реакционными националистами, как, например, Страхов, Достоевский, Майков — а прежде всего, Катков и Леонтьев — с другой. В 1848-1855 гг. правительство и «партия официальных патриотов» выказывали враждебность к мысли вообще, а потому и не пытались обзавестись интеллигентными сторонниками; если интеллигенты примыкали к ним добровольно, то на этих союзников глядели чуть ли не с презрением — однако использовали их, а, случалось, и награждали. Коль скоро Николай I не пытался одолеть идеи посредством иных идей, то лишь оттого, что недолюбливал и мысль, и умствование вообще; Государь не слишком доверял даже собственным чиновникам-бюрократам, ибо чувствовал: по роду занятий им требуются хотя бы зачаточные мыслительные способности, необходимо нужные при любой сознательной и организованной работе.