Однажды, опять же в ту пору, Толстой кроме духовного недуга вдруг ощутил и тяжкую физическую болезнь. Так что все, было, сильно обеспокоились уже. Один из «толстовцев» некто Абрикосов, дежуривший у его постели, подошёл, чтобы поправить подушку болящему, и услышал: «Не хорошо мне…». Абрикосов спросил: «А духовно хорошо?». Толстой ответил: «Духовно очень хорошо, я пришёл духовно до такого состояния, что дальше некуда идти…».
Об оптинских старцах он выразился тогда так: «Это святые, воспитанные рабством». Обо всех верующих православных людях сказал: «…видел людей, считающих необходимым по нескольку часов каждый день стоять в церкви, причащаться, благословлять и благословляться и потому парализующих в себе деятельную силу любви».
«Вчера был архиерей.... Он, очевидно, желал бы обратить меня – если не обратить, то уничтожить, уменьшить моё, по их мнению, зловредное влияние на веру и Церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я “покаялся” перед смертью. И поэтому заявляю, что возвратиться к Церкви, причаститься перед смертью я так же не могу, как не могу перед смертью говорить пахабные слова или смотреть пахабные картинки, и потому всё, что будут говорить о моём предсмертном покаянии и причащении – ложь! Похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а только зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло!».
Но верх его непонимания и брезгливой ненависти к церкви, конечно, выплеснул он на страницы последнего своего романа:
«Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь Бога. Манипуляции эти состояли в том, что священник равномерно несмотря на то, что этому мешал надетый на него парчовый мешок, поднимал обе руки кверху и держал их так, потом опускался на колени и целовал стол и то, что было на нём. Самое же главное в действии было то, когда священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей. Предполагалось, что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь… Хор торжественно запел, что очень хорошо прославлять родившую Христа без нарушения девства девицу Марию, которая удостоена за это большей чести, чем какие-то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы. После этого считалось, что превращение совершилось, и священник, сняв салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек начетверо и положил его сначала в вино, а потом в рот. Предполагалось, что он съел кусочек тела Бога и выпил глоток Его крови…»
И до Толстого было много сомневающихся в вере Христовой и прямых безбожников было немало. Но никто из них не сказал до Толстого о ризе – «парчовый мешок», не назвал иконостас – «перегородкой». Ну и так далее по тексту…
А уж после выхода «Крейцеровой сонаты» окончательно стало ясно, что за века своего существования православная церковь не подвергалась более убийственной и немилосердной хуле. Не было и того, чтобы собственное мнение с такою силой утверждалось в качестве последней и неоспоримой истины. И ясно стало, что ни о каком мире Толстого просить уже невозможно. И склонять его к тому бесполезно.
«Православная церковь! Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ».
Тут уж не стало выбора.
Далее предстоит нам уразуметь и постигнуть смутное и грозное слово «анафема». Церковному отлучению Лев Толстой был подвергнут 24 февраля 1901 года. В этот день «Церковные ведомости» при Святейшем Правительствующем Синоде опубликовали «Определение Святейшего Синода от 20–23 февраля 1901 г. № 557 с посланием верным чадам Православной Греко-Российской церкви о графе Льве Толстом». <…>
Вскоре Александр Куприн ужаснул русскую интеллигентную публику чудовищными подробностями текста, который обрушился в церквах всей России на седины упорного отступника. Я цитирую его рассказ «Анафема»:
«…хотя искусити дух господень по Симону волхву и по Ананию и Сапфире, яко пёс возвращаяся на свои блевотины, да будут дни его мали и зли, и молитва его да будет в грех, и диавол да станет в десных его и да изыдет осужден, в роде едином да погибнет имя его, и да истребится от земли память его… И да приидет проклятство, а анафема не точию сугубо и трегубо, но многогубо… Да будут ему каиново трясение, гиезиево прокажение, иудино удавление, Симона волхва погибель, ариево тресновение, Анании и Сапфири внезапное издохновение… да будет отлучён и анафемствован и по смерти не прощён, и тело его да не рассыплется и земля его да не приимет, и да будет часть его в геене вечной и мучен будет день и нощь».