Какое отчаяние надо было упрятать в «розовую бумажку» подобного «наива»! Сколько должно было перегореть в душе, чтобы вышла она на такое рандеву с историей! Сколько сил найти в себе, чтобы так с ней шутить…
История, спущенная с ясельного крыльца, однако возвращается. Ворочается где-то рядом. Земля становится меньше, все, что происходит, происходит будто за стеной. Зарастают окопы, и в траве, которой они зарастают, вот-вот кто-то возляжет беспечно, с колоском в зубах, глазея на облака. Где Хиросима — там вновь Хиросима и производство предметов ширпотреба.
Морали нет. Добро и зло по-прежнему разведены на полюса. История меняет манеры, церемонии, танцы. Что остается неизменным? Жест рук, заслоняющих голову. Тело извивается, дергается, вырывается, сбитое с ног, падает, подгибает колени, синеет, пухнет, истекает слюной и кровью…
Этот натуралистический штрих в «наивной» картине всей картине придает другое измерение. Это перекличка с Милошем, который точно так же оставлял в глобально меняющейся истории неизменный признак: фигурку человека, который сжался в комочек и заслоняет от удара голову.
Как сигнал — этот образ послан Ворошильскому.
Если бы Виктор Ворошильский родился в том же, что и Шимборская, 1923 году, — не миновать бы ему солдатской доли. Но он — моложе на четыре года психологически связался с поколением, которое впоследствии назвали послевоенным. Мирные рельсы легли на восток: в 1952 году, когда Шимборская опубликовала свою первую книгу, Ворошильский поехал в Москву писать диссертацию о Маяковском. Кроме лучшего и талантливейшего поэта нашей советской эпохи, Ворошильского ждали в столице социализма другие, не менее захватывающие темы и дела.
Группка молодых (это называлось коллектив), яростная и слепая, как само то время, хотела быть его горлом охриплым, правотой беспощадной, топчущей, втаптывающей в землю беспомощных седовласых недобитков прошлого…
Это и у нас называлось «поколение 56 года». «Дети Двадцатого съезда». Пробуждающиеся будущие «шестидесятники». Последние идеалисты, выращенные Советской властью. Я был тогда молодым, был яростным и слепым, как само то время, и тоже до хрипоты спорил, как все мы, с седовласыми недобитками. Мы знали, что где-то рядом на нашей стороне — поляк, Ворошильский, иностранец, «нардем», настоящий коммунист, неуязвимый для наших седовласых ортодоксов, и мы на них перли всем миром… то есть, по-тогдашнему, — всем коллективом.
Из Москвы осенью 1956 года Ворошильский отправился в Будапешт — на передний край борьбы.
С кем боролся? И за что?
Фашизм из реального военного зла превращался в недобитка истории. Из-под гитлеровских касок становились видны обыкновенные немцы, которые в принципе ничего дурного не хотели. Поправить протекающую крышу, отдать ботинки сапожнику, выпить кружку пива.
И все сначала?
Рабочие идут драться. Говорят интеллигентам: не увязывайтесь за нами. У вас еще не все забрали. Вам больно, но еще не так, как нам. Вас топчут, но еще не так, как нас. Пока вам хватит пива и покорства — не присоединяйтесь к нам…
А интеллигенты, покорно пия пиво, ищут объяснений происходящему. Но, кроме идей доктора Маркса, кажется, ничего не могут предложить рабочим Польши яростных 70-х годов. И Маяковский ничему научить не может, кроме лозунгов атакующего класса.
Значит, все по кругу. Все! История, природа, сама земля, крутящаяся вокруг себя.
Вот и вернулось роковое, мистическое видение польской лирики Двадцатого века: бьют палками. Человечество неисправимо и невменяемо. В Неаполе негодяй на мотоцикле вырывает у дамы сумочку. Толстый штатский в полиции показывает гору сумочек. Сущий Освенцим.