М.Цветаева, пик эпистолярного романа которой с Пастернаком пришелся на 1926 год, воспроизвела – с трепетной любовью – в своем эссе «Световой ливень» блестящий портрет поэта:
«Внешнее осуществление Пастернака прекрасно: что-то в лице зараз и от араба и от коня: настороженность, вслушивание, – и вот-вот… Полнейшая готовность к бегу. – Громадная, тоже конская, дикая и робкая роскось глаз. (Не глаз – а око.) Впечатление, что он всегда что-то слушает, непрерывность внимания и – вдруг – прорыв в слово – чаще всего довременное какое-то: точно утес заговорил или дуб». (4) Созвучие их душ было очень мощным. Сам Б.Л. писал Цветаевой в письме от 30 июля 1926 года: «Нас поставило рядом. В том, чем мы проживем, в чем умрем и в чем останемся. Это фатально, это провода судьбы, это вне воли».
Тяга Пастернака, как и Цветаевой в те годы, к эпосу – жанру «второй руки» – это веяние середины-конца 1920-х годов: лирика тогда как будто замерла в каком-то анабиозе.
В 1926 году, отвечая на анкету «Ленинградской правды», поэт откровенно сожалеет об этом: «Стихи не заражают больше воздуха, каковы бы ни были их достоинства. Разносящей средой звучания была личность. Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима». (5)
Пастернаковские поэмы 1920-х годов – «Девятьсот пятый год» (1925-1926), «Лейтенант Шмидт» (1926-1927), «Спекторский» (1925-1930) – это поиски новых стихотворческих «выходов» при ясном ощущении «тупика лирики». Как говорил он сам в письме К.Федину от 6.12.1928 г.: «Когда я писал «905-й год», то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки с временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю…». В этих больших стихотворных вещах Пастернака есть явная динамическая сила, которая неудержимо влечет читателя по стиховому потоку, подхватывая как волна и мягко опуская только в самом конце поэм. Это все же настоящие вещи, а не халтура.
Множество поэтов в ту пору просто замолчало – и не только по «цензурным соображениям», хотя создание в 1922 году официального надзирающего органа (Главлита) действительно (и больно) ударило прежде всего по творчеству незаурядных и наиболее талантливых литераторов.
Правда, «советскость» поэм Пастернака в Кремле и заметили, и оценили. Но другое дело – внутреннее ощущение самого поэта. Важнейший духовный камертон для него в это время – переписка с Р.М. Рильке (начавшаяся в 1926 году). Чрезвычайной ценностью представлялись ему – как человеку, внутренне независимому – дружба и духовное родство с М.Цветаевой. А вот близость с В.Маяковским и ЛЕФом начала 1920-х годов к концу этого десятилетия уже ушла в прошлое.
В 1928 году поэт честно признавал: «Леф удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью, т.е. удручающим сервилизмом, т.е. склонностью к буйствам с официальным мандатом на буйство в руках». (6)
Впоследствии, в частности, в письме К.Федину, он отрицательно оценивал (а, по сути, опровергал) и свои «революционные» поэмы. Возможно, это и слишком строгая самооценка, но поэт предельно честен – и с собой, и со временем.
Его исторические поэмы основаны на строгой документальной фактуре, хотя эстетически «на плаву» их держит, конечно же, лирическая струя. Кстати, и В.Маяковский эти пастернаковские поэмы не одобрял, считая их «писательской ошибкой»…
Меняясь в узловых точках после каждого творческого периода, Пастернак отрицал многие свои прошлые достижения – и в поэтике, и в образе мысли. Он словно преображался, становился другим человеком.
Так, когда в 1928 году ему заказали подготовить к переизданию вышедший еще до революции сборник «Поверх барьеров», он практически полностью его переделал (М.-Л.: ГИЗ, 1929. – 163 с. – 3.000 экз.). Однако обновленная душа поэта не трансплантировалась к старым стихам. Книга не выдержала такого «хирургического» вмешательства: последовал «эффект отторжения» – и она умерла. Она осталась блестящим поэтическим сборником, но читать ее следует все же в первой ее редакции…
Начиная новый этап поэтической жизни, Пастернак как художник пытался строить все с «чистого листа», на «пустом месте», чувствуя себя заново рожденным к творчеству. Неслучайно свою лучшую (помимо писем) прозаическую вещь – интеллектуально-философскую («выросшую» из статьи о Р.М. Рильке) и автобиографичную «Охранную грамоту» (1930 год) – он завершил словами о В.Маяковском: «Он с детства был избалован будущим, которое далось ему довольно рано и, видимо, без большого труда». (7)
Конец 1920-х – начало 1930-х годов – рубежный этап в жизни и творчестве Пастернака. Сорок лет – роковой возраст для большинства поэтов: наступает угасание творческих сил, теряется «свежесть слов» и «чувства простота».