В отсутствие оригинала внешность Настасьи Филипповны приобретает фотографические характеристики, построенные на контрастах света и тени, позитива и негатива. Черное платье и темные глаза противопоставлены типичной для Достоевского бледной коже. Даже волосы у Настасьи Филипповны двух оттенков, не просто русые, а «темно-русые». Примечательно, однако, что нерешительные оговорки – «по-видимому», «как бы», «несколько», «может быть» – показывают, что этот отрывок представляет собой нечто большее, чем поглощение фотографических контрастов. Этот неуверенный выбор слов демонстрирует трудности романа при расшифровке характера по одному лишь визуальному образу Настасьи Филипповны – препятствие к описанию, подобное тому, которое рассматривалось в ранних главах в отношении Толстого и Тургенева.
Проблема визуального восприятия Настасьи Филипповны сохраняется и при ее первом появлении. Возможно, в результате ее введения в текст в качестве опосредованного визуального образа она предстает почти как живое воплощение своего фотографического портрета. Во взаимодействии с Мышкиным ее статус визуальной эмблемы подкрепляется за счет ее сверкающих глаз и пронизывающего взгляда.
Князь снял запор, отворил дверь и – отступил в изумлении, весь даже вздрогнул: пред ним стояла Настасья Филипповна. Он тотчас узнал ее по портрету. Глаза ее сверкнули взрывом досады, когда она его увидала. <…>
Князь хотел было что-то сказать, но до того потерялся, что ничего не выговорил и с шубой, которую поднял с полу, пошел в гостиную. <…>
Князь воротился и глядел на нее как истукан; когда она засмеялась – усмехнулся и он, но языком все еще не мог пошевелить [Там же: 86].
Обрамленная дверью, Настасья Филипповна является ожившим зрительным образом, приводя Мышкина в безмолвие и повергая его в неподвижный предмет, каменный истукан. Но Настасья Филипповна на этом не останавливается. На этот раз обрамленная окном за ее спиной, она направляет свое внимание на Ганю. В ответ «он ужасно побледнел; губы закривились от судороги; он молча, пристально и дурным взглядом, не отрываясь, смотрел в лицо своей гостьи» [Там же: 88]. Мышкин даже думает, что Ганя стоит «столбом» – эта фигура речи повторяется несколько мгновений спустя, когда Настасья Филипповна спрашивает, почему они так «остолбенели» при виде ее [Там же: 89]. Используя силу визуального, которую ей дало фотографическое происхождение, Настасья Филипповна таким образом превращает окружающих ее мужчин в неподвижные, безмолвные объекты для ее собственного визуального потребления[213]
[214].Проще говоря, Настасья Филипповна – это Медуза Достоевского. И как образ Медузы, она воплощает не только силу визуальности как таковой, но и те особые способы, которыми визуальное угрожает или бросает вызов вербальному. У Дж. Т. Митчелл отметил метаэстетический потенциал Медузы, в частности, написав, что она является «прототипом женского образа опасного “другого”, который угрожает заглушить голос поэта и сковать его наблюдающий взгляд» [Mitchell 1994: 172]п
. Это первое физическое появление Настасьи Филипповны в романе приглашает нас представить ее почти как визуального «другого», который останавливает все, погружая персонажей, и даже сам роман, в молчание. Более того, кажется, что ее воздействие никогда не ослабнет и просто будет перенаправлено с Мышкина и Гани на Рогожина.Но в эту минуту он вдруг разглядел в гостиной, прямо против себя, Настасью Филипповну. Очевидно, у него и в помыслах не было встретить ее здесь, потому что вид ее произвел на него необыкновенное впечатление; он так побледнел, что даже губы его посинели. – Стало быть, правда! – проговорил он тихо и как бы про себя, с совершенно потерянным видом, – конец!.. Ну… Ответишь же ты мне теперь! – проскрежетал он вдруг, с неистовою злобой смотря на Ганю… – Ну… ах!..
Он даже задыхался, даже выговаривал с трудом [Достоевский 1972–1990,8:95–96].