— Уж какой я сон нынче видела! — говорила Веруня вчера, по-свойски уминая пироги, напечённые Марусей для сына. — Будто лежу я в постели, и входят трое мужчин…
— Ну, кто про что, а вшивый про баню, — сказала на это Маруся. — мужики, вишь, ей снятся! Постыдись хоть парня моего!
— Да погоди ты! Дай сон рассказать… Входят будто ко мне двое военных — как они в избу попали, если двери заперты, ума не приложу. И ещё чудно мне: инеем их обметало — словно стужа на дворе невесть какая! А они в шинелишках, то есть в форме летней, вроде бы как не по сезону одеты, но держатся браво. Один, сразу видно, командир — фуражка у него и погоды не как у наших нынешних офицеров, и сабля на боку… револьвер в кобуре, и ремень через грудь — весь из себя прям невозможный красавец! Лицо такое строгое, брови прямые, глаза суровые — вроде бы, мне испугаться надо, а нет, не испугалась.
Они очень дружны между собою — Ванина мать и Веруня Шурыгина. Дружны давно, еще с детской поры, хотя, если разобраться, совершенно разные они, просто даже совсем непохожи: Маруся худощава, с этакой девчоночей фигурой, потому сыну своему будто не мать, а одного с ним возраста; ходит она легко, опять-таки по-девчоночьи, но всегда серьезна, сдержанна. А Веруня Шурыгина — все наоборот: фигурой грузновата, в походке увалиста, к тому же хромонога; она любит поговорить, посмеяться, и вообще веселая, что называется
— Весь день сны смотришь, — сказала Маруся, — а телят кто напоит, накормит? Я одна?
— Ты послушай, что дальше-то! Вошли они и, знаешь ли, обое фуражки сняли, перекрестились на икону — мамина икона у меня в углу. Я сама-то сто лет на нее не молилась, а тут, гляжу, интеллигентные мужчины, и крестятся. Второй тоже офицер, молоденький такой, но ладный из себя, подбористый…
Ваня боролся со сном, не в силах удивляться: к ней приходили эти… до выстрелов или после?
— Оба к печке встали, руки греют, спрашивают у меня: что, мол, за деревня да кто у вас в Лучкине живет, и еще про дорогу на Воздвиженское. А то, мол, с пути сбились, потому как снег идет густой — ничего не видать. А я — веришь ли, Маруся? — лежу и встать не могу… Знаю, что неприлично так-то, невежливо, а не могу. И объясняю им все лежа.
— Тебя не переслушаешь, — отозвалась Маруся. — Пойдем-ка к телятам, посмотрим, что с ними.
Но Веруня не унималась, продолжала рассказ:
— Ну, я им сказала про дорогу: мол, мимо огорода моего по изгороди, через ручей, по канаве, да через лес, и все прямо, прямо… Тогда они спрашивают, не стоят ли в ближних деревнях какие-нибудь воинские части. А откуда им взяться! Чай, не военное время…
Ване хотелось спросить об этих офицерах, что они еще говорили, откуда взялись, и если это те самые, что он видел в лесу, то что же, весь отряд в Лучкино заезжал? Или только офицеры? Но побороть сон не смог, и даже не слышал, когда ушла Веруня.
Так было вчера… если, конечно, вчера, а не много дней назад.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
За шорохом и скрипом снега — смех женский, веселый, явно Верунин. И лошадка фыркнула, и удила прозвенели, и голос мужской, негромкий, сказал что-то…
Ваня стал пробиваться в ту сторону и уперся вдруг в низкую дверь, над которой нависала соломенная застреха. Почему соломенная-то? У кого это двор или сарай соломой крыт? Бревна старые, обомшелые и выщербленные… Что за строение, Ваня не узнал, и так решил, что это пристройка ко двору Веруни Шурыгиной со стороны огорода.
Именно за стеной слышался веселый разговор. Не долго думая, он толкнул дверь, шагнул вперед и оказался в темном, тесном помещеньице. Под ногами шуршала солома. Рука нащупала лавку с какими-то тряпками, наткнулась на дужку двери, из-за которой, собственно, и слышались голоса и смех. Открыл и — густым паром ударило в лицо… что это?!
Двое парнишек лет по пяти-шести, совершенно голые, с прилипшими волосами, сидели на мокрой лавке; между ними горела лучина в светце, освещая их смеющиеся лица; разинув от удивления рты, парнишки уставились на Ваню.
— Тятя! — позвал один из них опасливо.
Уголёк от лучины упал в мокрую солому на полу и зашипел — лучина вспыхнула поярче, на секунду-две высветив во мраке несколько голых фигур.
За парнишками, на той же лавке девчонка постарше окунула в деревянную лохань голову; она отвела рукой мокрые волосы и ойкнула, но не испуганно, а сердито. Девчонка была круглолица, пухлощека настолько, будто держала за щеками по конфете; волосы у нее длинные-предлинные; она наклонилась чуть в сторону, прячась за парнишек. А в полумраке над жарко натопившейся печкой толстая баба охаживала веником растянувшегося на полке под самым потолком мужика; она тоже оглянулась и гневным голосом сказала:
— Да что же ты вперся в нашу-то мыльню, анафема! Обросим, погляди-ко, какой-то зимогор к нам пожаловал! А вот я тя веником по харе, окаянной!..