Как младенцы тащат в рот всякую манящую дрянь, так ты затащила меня в свой дом на пробу — увела из книжного магазина, где я самовлюблённо и испуганно презентовал моё очередное бумажное чадо.
Я тогда только приехал в Москву. Сам я считал, что на заработки. Первые ноябрьские холода превратили работу в погодное явление: белёсые и похрустывающие ледком под ногами заработки стали заморозками.
Бездомный, я прожил три дня в издательском офисе, а после снял нищий угол возле метро «Тёплый Стан» — двойное название вскоре слиплось в засахаренный сухофрукт, в среднеазиатскую мигрантскую географию: узбекистан, кыргыстан, тёплыйстан…
Низкорослая, как девочка, загребущая хозяюшка вытянула из меня восемь тысяч за комнату, в которой отсутствовала дверь, вместо неё ниспадала отставная штора, а окно занавешивала пыльная гардина, похожая на исполинский бинт. Письменного стола не было, поначалу я ставил ноутбук на подоконник, пристраивался, искривлённый, бочком. Позже пересел к мебельной стенке. Одна из дверец стенки, подобно замковому мосту, открывалась горизонтально вниз. Я приспособил её вместо стола. Она была узковата, дверца, на ней помещался лишь ноутбук, а места для мыши почти не оставалось, при неловком движении я скидывал мышь локтем, и она трепетала на шнуре, словно висельник.
В жёлтой, маргаринового оттенка, стене над диваном торчали три голых гвоздя — плоские, как бескозырки вершины равнобедренного треугольника, — когда-то удерживали картины или фотографии. Щелистое окно комнаты сквозило. Я безуспешно конопатил его, но окно всё равно цедило ментоловую стужу.
У меня почти сразу появилась писчая работа: за пятнадцать тысяч рублей я слагал колонку для раз-в-месячного журнала. Управлялся с ней в несколько дней, на скорую руку муштровал и школил слова, собирал глянцевую колонну и гнал на убой редактору. В остальное время высиживал новую книгу. А выходные вечера я проводил с тобой. И так четыре месяца кряду.
Ты прекратила нас накануне Восьмого марта. Кто-то из журнальных шапочных знакомцев бесчувственно шутил (каюсь, я всем и каждому жаловался на тебя, напрочь обезумел), сказал: «Чудесная подруга. Тебе не придётся тратиться на мартовский презент» — так говорил мне, я бессильно улыбался шапочному дураку, а душа ныла, точно больной зуб.
Я сделался каким-то подкошенным и порожним, казалось, моя грудная клетка на мартовском ветру шелестит и хлопает полиэтиленовой пустотой. Что-то случилось с походкой, я потерял степенность, меня кружило, как сорванную афишу, я дергано оглядывался по сторонам, будто нянька, потерявшая ребёнка…
Стал таким суетливым, беспокойным. Вздрагивал от любого резкого — даже не звука — движения. Однажды со стула на пол съехали мои брюки. Этот почти бесшумный, но неожиданный поступок одежды едва не выщелкнул сердце.
На меня, подранка, вмиг ополчились стихии природы и санитары городского леса. Редактор, чуя во мне творческого инвалида, впервые погнал прочь колонну моих рекрутов — не подошла колонка. Переписал проклятую — снова не подошла — на тебе! на! Обманул, до слёз бессовестно надул издатель — на! на! Хозяюшка взвинтила прайс за штору до десяти тысяч — не нравится? Вот бог, а вот порог!..
Ко всеобщей пастернаковской травле подключилась моя иногородняя вторая половина — та, ради (из-за?) которой я уехал на заморозки. Позвонила. Не знаю, каким инстинктом поняла, что нужно затаптывать и добивать: «Подонок! Ты нас бросил!» — в таком тоне она со мной ещё не говорила. А рядом с ней, я слышал, плакал и тосковал мой сердечный ребенок, мой крохотный сынок, и просил: «Мама, мама, не кричи на папу!»
Не помню, что я отвечал, вроде возражал: «Я в Москве не „поёбываюсь“, как ты выразилась, дурочка, а работаю!»
Половина закончила плачущим воплем: — Чтоб ты сдох, пидор!..
А я вовсе не обиделся. Брань потеряла прежний смысл. Ну, пидор. С тем же успехом половина могла обозвать меня, допустим, вратарем: — Чтоб ты сдох, вратарь!
К началу второй недели твоё отсутствие перестало быть дыхательно-сосудистой проблемой. Тоска перекинулась на кости. Нервически скулили рёбра, будто через каждое пропустили вёрткую проволоку. Чтобы заснуть, я хлестал валокордин — мятное старушечье снадобье. Оно помогало забыться на пару часов. Каждое утро начиналось жаром — меня словно бы всего обкатывали горящим спиртовым комом, и мне казалось, что я не просыпаюсь, а тлею единственной мыслью: ушла моя белокурая, моя мэрелиноподобная…
Вначале я попытался противопоставить тебе алкоголь. Здоровье отказало мне в этом тихом утешении. Двенадцать перстов моей язвы всем своим апостольным числом ополчились на меня. По утрам изжога разводила инквизиторский костёр в пищеводе, и мне казалось, что я отрыгиваю горючие угли.
От одинаковой, как тюремная стена, тоски по тебе я утратил способность к труду.
Когда-то шустрые, мои пальцы разучились обрабатывать-вытачивать берёзово-карельские слова — токарю аминь. У меня конфисковали колонку.