– Переворот, выходит, – Ильхам протер глаза. – Черные полковники пошли?..
– Пошли. И не только черные. Намик уверен – они не остановятся.
Не так давно Намик Абасов возглавил министерство национальной безопасности.
– А где он сам?
– На рабочем месте… Не сиди, Иля, времени совсем нет…
– Папа, ты куда собрался, извини… конечно…
– На работу.
– С ума сошел? – Ильхам натягивал брюки.
– В президентский аппарат.
– Соседям звони! Пусть… слово скажут… и дело сделают. Эдуарду позвони…
– У тебя на все минута, сын.
Алиев вдруг улыбнулся – и вышел.
Никогда, никогда, Гейдар Алиевич не был так красив, как в минуты опасности.
В нем вдруг появлялось что-то трогательное, сразу исчезала дистанция, исчезала интонация, к которой привыкли все, кто был рядом с ним, и точно так же привык он сам, – интонация государственного деятеля, лидера нации.
После смерти жены… когда Алиев узнал о болезни Зарифы-ханум, в нем сразу, мгновенно что-то надломилось, почва ушла из-под ног, он растерялся, растерялся, как ребенок, – всесильный член Политбюро, первый зампред Совета министров, курировавший всю медицину Советского Союза, рыдал, как ребенок, перед своими… да, подчиненными… перед врачами, умоляя академика Блохина, главного онколога страны, спасти Зарифу-ханум.
После смерти Зарифы, когда он
«Коллеги, со мной все ясно, – произнесла Зарифа-ханум за день до смерти. Сама врач, академик, она была великой женщиной – именно женщиной – в мире Гейдара Алиева она, Зарифа-ханум, была началом всех начал; с ней – была жизнь, без нее – могила. – Коллеги, прошу: не спорьте со мной! Спасайте Гейдара!».
Болезнь Зарифы-ханум для московских врачей – самый настоящий бой без правил; они, врачи, приняли этот вызов, но у смерти – невозможно выиграть, хотя Блохин и его сотрудники действительно сделали все, что смогли…
Что-то страшное было у Алиева с зубами; он в бреду, температура под сорок… – самое невероятное, что Алиева (если бы он знал!) перевели в тот же бокс, где через дверь, в соседней палате, умирала его жена…
В нем что-то сломалось… да-да, сломалось, надорвалось в день похорон Зарифы-ханум: Ильхам рыдал в своей комнате, Сева, любимый ребенок, вдруг (резко) стала взрослее. После ухода матери она так изменилась, что на нее было больно смотреть.
По всем ударила эта смерть, сразу по всем…
Почему Зарифа-ханум, сама врач, академик медицины, пропустила собственную болезнь – загадка…
На месяц бы раньше, хотя бы на месяц!..
Дети, внуки и внучки мал-мала меньше, две семьи в одной большой семье, но без Зарифы-ханум и он, Гейдар Алиевич и его дети… – все были бесконечно одиноки. Общаясь с детьми, Алиев (почему только) еще острее чувствовал свое одиночество: все было вроде бы как всегда, но все было уже совсем не так, как всегда, дом потерял свою душу, свою красоту…
Работа в Совмине не спасала. Даже работа… К любому делу – привычка! – Алиев относился на редкость добросовестно; работа для Гейдара Алиевича всегда была смыслом жизни. Дома, в огромной квартире на Алексея Толстого, его ждали маленькая Зарифа и Сева (Ильхам с семьей жил отдельно), но жизнь, его жизнь действительно стала совсем другой.
Появилась пустота, она давила на Гейдара Алиевича со всех сторон… – это как жизнь в квартире с пустыми стенами…
Отвратительно шли работы на БАМе (Алиев курировал не только медицину), туннели строились медленно, очень тяжело, их заливало водой. Люди погибали. Каждый день. От Алиева скрывали правду, но, прилетев в Тынду, он первым делом пошел на кладбище, пересчитал все свежие могилы…
Алиев работал за двоих, за себя и за премьер-министра, за Тихонова, но работа, радость от результатов, не могли сломать его одиночество; с одиночеством он не справлялся.
Алиев ненавидел старость! Он ценил Малый театр, восхищался работой Хейфеца в «Перед заходом солнца», Михаила Царева в роли Клаузена, но величие старости, мудрости (Царев
Его тяготили воспоминания о Нахичевани. Память о своем отце, совершенно непонятном для него человеке (они всегда жили вместе, бок о бок, но что это меняло?). Работа в архиве НКВД, он начал с НКВД, там были хорошие пайки… все это, эгоизм молодости (Алиев с ранних лет смотрел на себя с достоинством, иногда – с восхищением) и голод, жуткий голод ледяных нахичеванских зим… – нет, Нахичевань никогда не грела его душу, он сроду не называл себя «нахичеванцем», никогда!