Читаем Русский канон. Книги ХХ века. От Чехова до Набокова полностью

Увидеть и сразу же написать в номер, чтобы снова сломя голову мчаться за очередной сенсацией для Гиляровского было важнее, чем долго придумывать сюжет и тщательно подбирать характерные детали.

Противоречие между личностью и стилем Гиляровского, уязвимость литературной манеры почувствовал еще даже не Чехов, а Антоша Чехонте, излагая литературному знакомому историю с запрещенной книгой.

«Радуюсь за Гиляровского. Это человечина хороший и не без таланта, но литературно необразованный. Ужасно падок до общих мест, жалких слов и трескучих описаний, веруя, что без этих орнаментов не обойдется дело. Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа – это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества. Подобен он тем верующим, которые не решаются молиться Богу на русском языке, а не на славянском, хотя и сознают, что русский ближе и к правде, и к сердцу.

Книжку его конфисковали еще в ноябре за то, что в ней все герои – отставные военные – нищенствуют, умирают с голода. Общий тон книжки уныл и мрачен, как дно колодезя, в котором живут жабы и мокрицы» (А. Н. Плещееву, 5 и 6 июля 1888 года).

Сумерки и хмурых людей Гиляровский в результате оставил Чехову, Гаршину и другим современникам. Его газетные и мемуарные вещи проникнуты совсем иным настроением. Его органические жизнерадостность и оптимизм прорываются через самый неподходящий материал, проявляются в самых неожиданных местах.

«Моя первая ночь на Волге. Устал, а не спалось. Измучился, а душа ликовала, и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который сунул меня на Волгу своим романом „Что делать?“» («Мои скитания», глава «В народ»).

«Война. Писать свои переживания или описывать геройские подвиги – это скучно и старо. Переживания мог писать глубокий Гаршин, попавший прямо из столиц, из интеллигентной жизни в кровавую обстановку, а у меня, кажется, никаких особых переживаний и не было… Весело жили. Каждую ночь в секретах да разведках под самыми неприятельскими цепями лежим по кустам да папоротникам, то за цепь проберемся, то часового особым пластунским приемом бесшумно снимем и живехонько в отряд доставим для допроса… Веселое занятие – та же охота, только пожутче, а вот в этом-то и удовольствие» («Мои скитания», глава «Турецкая война»).

«Сезон был веселый… Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделала полный сбор, тем более что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: „Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение из мертвых. В заключение всей труппой будет исполнен „камаринский“». И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки («Мои скитания», глава «Актерство»).

В последней жанровой зарисовке, вопреки намерению Гиляровского, можно увидеть некий символ. Счастливый среди бурлаков, под пулями, в трущобах, на театральной сцене, в редакции, он даже за минуту до Страшного суда мог бы пуститься в пляс, в последний раз закрутить винтом серебряную ложку, показать карточный фокус, рассказать анекдот.

Потому и переход в другой мир дался ему легче, чем многим другим.

25 октября 1917 года история России в очередной раз переломилась. После недолгой борьбы, игры в прятки с большевистской властью были закрыты все старые газеты и журналы – правые и левые, правые и виноватые.

Императорское прошлое, ставшее прошлым абсолютным, почти мгновенно превратилось для одних в «проклятое», объект для обязательных ритуальных обличений, для других – в идеальный мир, которого по недомыслию не знали и не ценили.

Первые вовсю мемуарили на страницах новой советской печати, вторые – ностальгировали на берегах Сены или в тайных дневниках и мемуарах.

Гиляровскому в год Октябрьской революции исполнилось шестьдесят четыре. Казалось бы, ему было поздно все начинать сначала, и он должен был вместе с Буниным, Иваном Шмелевым, Зайцевым грезить о далеком прошлом как потерянном рае или, оставшись в России, – просто замолчать, как замолчали, доживая, Потапенко, Л. Авилова, другие не умеющие перековаться скромные писатели чеховского круга.

На деле произошло обратное. Старик Гиляровский в послереволюционные годы переживает свое «акме», высшую степень литературной продуктивности и новой известности. Он становится разрешенным мемуаристом (как стали разрешенным юристом А. Ф. Кони или разрешенным графом-писателем А. Толстой).

От новой власти к семидесятилетию по ходатайству литературной общественности он получает кусок земли в Можайском уезде, через год строит дом в Картино и счастливо живет там последнее десятилетие.

В 1922 году выпускает отдельным изданием поэму «Стенька Разин» (тот самый – но без цензурных купюр – текст об ушкуйниках, над которым иронизировали еще братья Чеховы). Но главной его работой становятся воспоминания.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами
Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами

Барон Жиль де Ре, маршал Франции и алхимик, послуживший прототипом Синей Бороды, вошел в историю как едва ли не самый знаменитый садист, половой извращенец и серийный убийца. Но не сгустила ли краски народная молва, а вслед за ней и сказочник Шарль Перро — был ли барон столь порочен на самом деле? А Мазепа? Не пушкинский персонаж, а реальный гетман Украины — кто он был, предатель или герой? И что общего между красавицей черкешенкой Сатаней, ставшей женой русского дворянина Нечволодова, и лермонтовской Бэлой? И кто такая Евлалия Кадмина, чья судьба отразилась в героинях Тургенева, Куприна, Лескова и ряда других менее известных авторов? И были ли конкретные, а не собирательные прототипы у героев Фенимора Купера, Джорджа Оруэлла и Варлама Шаламова?Об этом и о многом другом рассказывает в своей в высшей степени занимательной книге писатель, автор газеты «Совершенно секретно» Сергей Макеев.

Сергей Львович Макеев

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Образование и наука / Документальное