Другой замоскворецкий оригинал является домой ночью на лихаче, но вдруг отказывается въезжать в ворота. «Не хочу в ворота, ломай забор! Не поеду!» Ворота ломают, а утром, после упреков жены, купец приказывает вместо бани натопить погреб («Трактиры»).
Пространство «Москвы и москвичей» заполнено сотнями подобных историй, которые сохранила память дяди Гиляя. Но ведь нужно было их как-то композиционно организовать, иначе книжка превратилась бы просто в сборник анекдотов.
Гиляровский долго мучался над этой проблемой. Н. Морозов вспоминает разговор с ним, относящийся едва ли не к 1918 году, когда работа только еще начиналась. «Больше всего занимает книга о Москве и ее людях, книга сложная, а с чего ее начать, в какой последовательности продолжать – не знаю. Намечаешь то один материал, то другой, но все не удовлетворяет. Наконец, не ясно: какое содержание в целом должно в нее войти».
И вдруг, прямо на глазах мемуариста, Гиляровского осеняет идея: «– У меня мысль блеснула… Наш переулок – центр Москвы, – сказал он. – У меня вот какая блеснула мысль. – Он показал рукой на дом Моссовета. – Сначала приступить к описанию правой стороны центра, описывать все подряд от Петровки до Арбата и дальше, а потом, – он указал по направлению к Петровским линиям, – описывать левую, начиная от Неглинки и уходя вглубь. В следующую очередь пойдут Замоскворечье и окраины. Мне кажется, работа у меня теперь пойдет спорее, – заключил Владимир Алексеевич» (Н. Морозов. «Сорок лет с Гиляровским»).
«Много
Анекдотические истории у Гиляровского нанизываются на географический стержень. Композиция «Москвы и москвичей» определяется топографией города. Книга развертывается вширь, расползается по городу. От обычной краеведческой литературы ее отличает, однако, опора на личный опыт и хищный – репортерский – интерес не к памятникам, а к людям, причем обычным москвичам. Хитровка и Сухаревка занимают Гиляровского больше Большого театра и консерватории, а драматурги из «Собачьего зала» – больше Островского (про Островского написали и напишут другие).
Стержневые географические главы («Из Лефортова в Хамовники», «Лубянка», «Вдоль по Питерской») перемежаются более конкретными зарисовками общественных учреждений («Охотничий клуб», «Трактиры», «Яма») и физиологическими очерками московских сословий и типов («Начинающие художники», «Булочники и парикмахеры», «Студенты»).
Сиюминутное, бытовое занимает Гиляровского гораздо больше, чем историческое, социальное. Однако, исчезнув, оно тоже стало историей, только трудноуловимой и труднопостижимой.
«Единственное место, которого ни один москвич не миновал, – это бани. Каждое сословие имело свои излюбленные бани. Богатые и вообще люди со средствами шли в „дворянское“ отделение. Рабочие и беднота – в „простонародное“ за пятак. Вода, жар и пар одинаковые, только обстановка иная. Бани как бани! Мочалка – тринадцать, мыло по одной копейке. Многие из них и теперь стоят, как были, и в тех же домах, как и в конце прошлого века, только публика в них другая, да старых хозяев, содержателей бань, нет, и память о них скоро совсем пропадет, потому что рассказывать о них некому.
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого не интересовало писать о том, что все знают: ну кто будет читать о банях? Только в Словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: „Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!“ И по себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я знал немало о них, знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке» («Бани»).
Благодаря Гиляровскому мы теперь много знаем о московских банях (а также трактирах, парикмахерских, хитровских притонах и мастерских художников), знаем, что сколько стоило, что пили-ели и что пели.
«Во второй половине зала был сервирован завтрак…
На столах все было выставлено сразу, вместе с холодными закусками. Причудливых форм заливные, желе и галантины вздрагивали, огромные красные омары и лангусты прятались в застывших соусах, как в облаках, и багрянили при ярком освещении, а доминировали надо всем своей громадой окорока.
Окорока вареные, с откинутой плащом кожей, румянели розоватым салом. Окорока вестфальские провесные, тоже с откинутым плащом, спорили нежной белизной со скатертью. Они с математической точностью нарезаны были тонкими, как лист, пластами во весь поперечник окорока, и опять пласты были сложены на свои места так, что окорок казался целым.