И вот через два года называемые этим именем люди оказываются с другой стороны, они брошены немцами на защиту Мырятина, который генералу Кобрисову так не хочется штурмовать. Он видит в этих людях в чужой форме, волей судьбы оказавшихся на другой стороне, своих. «Впрочем, не он один сейчас задумывался, что страшнее гражданской войны быть не может, потому что – свои… Как, в сущности, скоро остывает злость к пленному немцу и как ожесточается к „своему“. Зеленым огнем загорелись глаза у Светлоокова в предвкушении „священной расплаты“. Право, нет на Руси занятия упоительнее!»
На основе элементарной фабулы (отставленный от армии генерал едет в Ставку в Москву, но с Поклонной горы поворачивает обратно) Владимов строит сложный сюжет, развертывающийся концентрическими кругами – и в прошлое, и в будущее. Сорок третий год проецируется на сорок первый: локальная военная операция превращается в картину Отечественной войны.
Генерал – сверстник пастернаковских героев, но не претерпевающих, а делающих (как им кажется) историю. «Генерал воевал во всех войнах, какие вела Россия с 1914 года, и с каждой войны привозил какую-нибудь рану». Поэтому в его воспоминаниях, в эпизодах его судьбы оживают 1930-е годы, 1920-е, революция: роман становится – по необходимости формульной, символически обобщенной – концепцией советской истории.
«Дальше, за тот барьер, который называется „конец войны“, – он не заглядывал, там ему как будто и места уже не было. И все чаще звучали в нем чьи-то, невесть где подхваченные, слова: „Жизнь сделана“. Оказавшаяся такой короткой, вот она и подошла к своему пределу».
«Невидимо склоняясь и хладея, мы движемся к началу своему» (Пушкин).
Ближе к концу романа, подъезжая к Поклонной горе, генерал вспоминает, как все начиналось. Юнкера Петергофской школы прапорщиков осенью 1917-го люто враждуют и с матросами-братишками, и между собой. Одни устраивают митинг с лозунгом «Никакой поддержки Временному правительству», другие едут в Питер, чтобы заступить на охрану этого самого правительства. «Получалось, что у каждого своя революция, а у противника она была – контрреволюция, и, кажется, один Кобрисов не имел ни того ни другого, поэтому и не знал, ехать ему в Питер или остаться, и этого было не решить на коротком пути к вокзалу».
На вокзале кто-то садится в поезд, другие, как Кобрисов, не успевают и остаются – но это оказывается «не простым расставанием, а
Владимов вынимает из схватки красных и белых идеологию, заменяя ее этикой, и привычные конфликты советской истории приобретают парадоксальный характер, граница между своими и чужими колеблется, возникая в самых неожиданных местах.
В 1929-м генерал громил восставших против советской власти мужиков, боролся с кулаками, выселял целые деревни, но Шестериков, спасающий ему жизнь, оттуда же, из этих голодных деревень, и вместо ненависти к генералу у него – любовь и преданность к нему.
Генерал Гудериан, бравый гитлеровский вояка, проутюживший своими танками пол-России, берущий русских пленных сотнями тысяч, если и не свой для генерала Кобрисова (в сюжетном пространстве они так и не сталкиваются), то оказывается в чем-то близок ему, когда подписывает на толстовском столе в Ясной Поляне приказ об отступлении: жалость к своим измученным солдатам перевешивает все другие соображения.
«Они – превосходные солдаты, они пойдут за ним куда угодно… Но пусть кто-нибудь другой погонит их в ледяную могилу… Совершая свой поступок – может быть, высший в его жизни, – он чувствовал нечто похожее на смертное равнодушие бегуна, которому вдруг безразличными показались все почести, ожидающие его на финише, и ничтожным, бессмысленным – азарт первых минут бега… Впервые обычная его подпись – без имени, звания, должности – показалась ему как бы отделившейся от него, чуждой всему, что он делал до сих пор, чего достиг, чем прославился. Просто человек, голый и беспомощный, – Гудериан…»
Переломными для Кобрисова оказываются весна и лето сорок первого года, нанесенная генералу обида, которая «всю его жизнь перевернула, сделала его другим».
Не расстрелянный Жуковым на Халхин-Голе, он попадает в жернова уже сбавляющей обороты репрессивной машины, перемалывающей прежние военные кадры, и проходит в московской тюрьме свои университеты.
В связи с двумя кобрисовскими танками, чуть затормозившими перед трибуной мавзолея, генералу шьют ни больше ни меньше как попытку покушения на отца народов: «По-ку-шение, Фотий Иванович, покушение. На жизнь кого? Не смейте произносить, а только представьте мысленно».