Нам, читающим, он «богвана» уже не говорил. Вообще удивительная вещь: мы их, учителей, ненавидели и боялись никак не менее, чем нечитающие, косные мальчики. Но, должно быть, что-то и у учителей было в отношении «читающих» учеников: я не помню ни одного случая, чтобы учитель, даже явно ненавидевший подобного ученика, сказал ему, однако, какую-нибудь резкость или грубость, закричал на него. Что-то удерживало. Я помню на себя окрик во 2-м классе "Сивого":
— Я тебя, паршивая овца, вон выгоню!
Но это было до «чтения». Случай этот, крик директора, мне памятен по причине первой испытанной мною несправедливости. В перемену мы бегали, гонялись, ловили друг друга по узкому длинному коридору между классами. Все это делают массою. Да и как иначе отдохнуть от сидения на уроке? Но когда в некоторые минуты шум и гам сотен ног становятся уже очень непереносимы для слуха надзирателя (что понятно и извинительно), он хватает кого-нибудь за рукав и, ставя к стене или двери, кричит:
— Останься без обеда!
Это сразу останавливает толпу, успокаивает резвость и смягчает действительно несносный для усталого надзирателя гам беготни и стукотни. Это хорошо и так нужно. Но схваченный и поставленный к стене явно есть "козлище отпущения", без всякой на себе вины, ибо точь-в-точь так же бегали двести учеников. Это знают и надзиратель и ученики: но для «проформы» такого гипотетического «безобедника» после всех уроков, на общей молитве всей гимназии, все же вызывают перед директора (в этом и суть наказания), говорят; "Вот бежал по коридору в перемену" (то есть худо, что не шел степенно), после чего директор обычно говорил: "Веди себя тише" — и отпускал, в отличие от других настояще виновных учеников. Когда я вышел перед директора, совсем маленький, и он, такой огромный и с качающимся животом и звездою на груди, закричал: "Я тебя, паршивая овца, вон выгоню!" — то мне представилось это в самом деле кануном исключения из гимназии! И за что? За беганье, когда все бегают.
Я помню хорошо, что когда долго плакал (прямо рыдал), услыхав этот окрик, то это было не от страха исключения, а от обиды несправедливости: "все бегают, а грозят исключить меня одного". Почему? Как? Весь мой нравственный мир, вот эти заложенные в человека первичные аксиомы юриспруденции, ожидания юриспруденции, были жестоко потрясены.
И между тем в эту же минуту я знал, что этот личный и особенный окрик происходил из-за того, что мой брат и воспитатель (за круглым сиротством), в то же время учитель этой же гимназии и, значит, подчиненный директора, за месяц перед этим перевелся из симбирской гимназии в нижегородскую по причине самых неопределенных и общих «неладов» с начальством. Брат мой не был либералом, но он читал Гизо и Маколея, любил Д. С. Милля и среди Кильдюшевских, Степановых и Вишневских, естественно, был "коровою не ко двору". Директор был, однако, оскорблен не тем, что он перешел в другую гимназию, а тем, что он сделал это с достоинством и свободно, тактично и вместе с тем чуть-чуть высокомерно в отношении к оставляемому месту. "Мертвые души", у которых он не выпрашивал ни прощального обеда, ни рекомендаций, ни тех "лобзаний на прощанье", которые помнятся столько же, сколько съеденный вчера блин, были оскорблены и обижены.
Доктор Ауновский (инспектор) шепнул мне на другой или третий день:
— Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить проступок и в самом деле исключить.
Сущее дитя до этого испытания (по детскому масштабу), я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а «враги» и «невраги», "добрые и злые", "хитрые и прямодушные". Целые категории новых понятий! Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. "Нравственный мир" потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый.
Тут я и начал читать (вскоре) Бокля и Ляйэля и злобно радовался, что мир сотворен не 6000 лет назад, как говорили папаша с мамашей и законоучитель, но что по толщине торфа, наросшего над остатками человеческих построек, по измерениям поднятия морского дна около Дании и Швеции, земля доказано существует не менее 100 000 лет, а гипотетически, вероятно, она существует уже миллионы лет!
Так говорили мои книжки и конспекты, и, слушая, или, точнее, не слушая, законоучителя на уроках, я говорил в себе:
— Знаем, где раки зимуют.
И, оглядываясь на товарищей, которые правили свое поведение перед учителем, договаривал:
— Болваны.