Увеличивая масштаб, скажу так; готовили из нас полицеймейстеров, а приготовили конспираторов; делали попов, а выделали Бюхнеров; надеялись увидеть смиреннейших Акакиев Акакиевичей, "исполнительных и аккуратных", а увидели бурю в молнии… Масштаб надо уменьшить, чтобы не впасть в хвастовство, но суть была именно такова. Ведь недаром и есть в психологиях глава о "свободной воле", и глава эта не выкидывается даже в семинариях. Но там она «проходится», а мы ее показали. "Зачем же, наставнички, вы позабыли собственную главу в преподавании? Или относились к ней как к какой-то словесной схоластике, без того реального чувства, каковое вы сохраняли к чудесам Феодосиев и Антониев? Ну, а мы сохранили реальное отношение к свободной воле. И квиты, даже научно квиты".
Начальство, министерство, целая половина России вчера удивлялись этим "злым плодам учения". "Готовили одно, а вышло другое". Почему? Как? Но дело в том, что решительно всякое учение, как бы его ни кастрировали, ни обрабатывали «педагогически», содержит, однако, в себе непременно взрывчатые силы маленького или большого "renaissance'а", реформации, революции и т. д.; оно содержит определенные и не могущие быть выкинутыми из программы сведения против всяческой темноты, закорузлости, традиционности, прямых обманов и лжи, какие вошли, и тысячелетне вошли, во весь уклад старой Европы. Ну, например, эти 100 000 доказанных лет от сотворения мира? Красота маленьких республик Греции и Италии? факт свободной воли? Да и это ли одно? А идеалы литературы и поэзии? «Мертвенность» или «консервативность» школы может заключаться в том только, что все это будет упоминаться глухо, на эти отделы будет накинут покров схоластики. Но не упомянуть об этом все-таки невозможно: просто эти отделы науки, вечного и повсюдного знания! Но преподаватели-то прошли это глухо и мертвенно, а ученики взяли да и оживили! Влили сок и кровь в слова! Возвели школу к реальному!
Для темных и старых сил истории есть только один выбор: не учить вовсе, похоронить науку совсем! Открывать не то чтобы «охранительные» школы, а не открывать вовсе никаких школ. Это можно, то есть можно повести Россию к эпохе печенегов и половцев, к состоянию Кореи или Китая. Можно и это, но ценою бытия, жизни, ибо мертвые, неживые куски истории проглатываются живыми организмами. Тут и биология и Бог — и с этим не справиться ни мудрецам, ни хитрецам, ни повелителям.
— От кого, от кого я мог ожидать этого, а уж не от Михайлова, — воскликнул удивленно директор Вишневский, узнав об аресте и заключении в тюрьму этого "украшавшего гимназию" ученика в первые же месяцы по окончании курса в ней. Заключение в тюрьму было на политической почве: в ту пору для этого достаточно было иметь на столе К. Маркса или что-нибудь из Лассаля, быть в дружбе с кем-нибудь из "ходивших в народ с книжками".
Этого Михайлова я помню: белый, умеренно полный, благовоспитанный, спокойный. Безукоризненных успехов и поведения. Да и мой репетитор Н. А. Николаев не спускался ниже 2-го ученика, то есть был лучшим в своем классе, а в «поведении» тоже был довольно осторожен. Эта настороженность протеста и негодования вообще была «тоном» гимназии, обусловленным жестоким давлением сверху, бесцеремонностью и нечистоплотностью грозившей расправы. Но под льдом снаружи бежала тем более горячая вода внутри. Я не помню во все последующие годы, ни в нижегородской гимназии, ни в Московском университете, этой силы протеста, этой его определенности и упорства.
Было 11 часов ночи, когда пароход подвалил к Симбирску. Все собирались спать. Но я решился выйти.
Огни города были высоко-высоко над водою. Я знал «подъем» туда, на гору, по которому поздним вечером я подымался долго-долго, когда в 1871 году приехал сюда с братом учителем. Нечего и думать было взойти туда; для этого надо часы (взад и вперед). Но я решился все-таки сойти на берег.
Ничего не узнаю: все ново. Только вот этот огромный, сложный (зигзагами) въезд-подъем. Я оглянулся на пароход и пристань: да, это мостки к пристани такие длинные; они были и тогда, когда, бывало, мы с которым-нибудь товарищем или с моим любимым репетитором ходили на эту самую пристань "в гости" к отцу его, служившему на пароходной конторке. Это мы часто делали, раза два в месяц. И после длинного утомительного пути так-то, бывало, обрадуешься, когда завидишь эти мостки-сходни.
— Сейчас сядем, — и чай с малиновым вареньем.