Славист Жорж Нива указывает, что если Достоевский в «Демонах» показывает, что революционное насилие приходит с Запада, то Белый видит его корни на Востоке, проявление описанной Соловьевым панмонггольской угрозы890
. Но в отличие от Соловьева Белый не считает Восток чужим. В полном соответствии с двойственной, азиатско-европейской географией России обе части составляют неотъемлемые элементы ее идентичности. Более того, Белый считает, что его собственная идентичность состоит из этих двух элементов. Повесть, посвященную своему детству, он озаглавил «Крещеный китаец» (1921) в честь своего отца, принимающего по ходу текста различные азиатские идентичности. В 1915 г. в письме, посвященном своим недавним произведениям и адресованном издателю, радикальному литературному критику Иванову-Разумнику, Белый объяснял: «…Белый так и не закончил трилогию, поскольку события 1917 г. изменили его взгляды на Революцию и Восток. До падения династии Романовых и большевистского переворота он изображал их в негативном ключе, подчеркивая жестокость и разрушения. Теперь он стал делать акцент на позитивных аспектах. Больше никакого апокалипсиса, в 1918 г. революция приобрела облик Второго пришествия892
. Вслед за Блоком, который в поэме «Двенадцать», написанной в январе того года, приветствовал большевиков как апостолов последнего дня, Белый, спустя несколько месяцев, создал не менее восторженную поэму «Христос воскрес». А когда через несколько лет он заново редактировал «Петербург», то значительно смягчил оценки политических беспорядков недавнего прошлого. По мнению Иванова-Разумника, «между 1913 и 1922 годами Белый прекратил уравнивать революцию с монголизмом, а вместо этого стал равнять ее со скифством»893.Используя термин «скифство», Иванов-Разумник отсылал к литературному движению, которое он возглавил сразу после революции894
. Свое название группа получила по имени народа с восточными корнями, который кочевал по южнорусским степям в эпоху Геродота, примерно в V в. до н. э. Облик этого загадочного центральноазиатского народа был восстановлен во многом благодаря археологическим раскопкам курганов в конце XIX в., когда были обнаружены богатые золотые клады. С этим диким наследием русского народа уже заигрывали Екатерина Великая и Пушкин, который однажды воскликнул:Для некоторых поэтов Серебряного века скифы олицетворяли необузданную жизненную силу русской души, отсюда появление значительного количества стихов, воспевающих этих предполагаемых предков896
. Одним из первых в этом ряду оказался Бальмонт, восхваляющий свободный дух и боевую доблесть кочевников в «Скифах» (1899):Русские были не единственным и даже не первым славянским народом, ассоциировавшим себя с центральноазиатскими кочевыми предками. Специалист по истории идей Анджей Валицкий утверждает, что в XVII в. польская шляхта гордо провозглашала свою близость к сарматам – иранскому народу, сменившему скифов в юго-восточной Европе двумя тысячелетиями ранее (примерно в III в. до н. э.)898
. «Сарматизм», по его словам, стал наследием союза Польши с Литвой 1569 г., в результате которого католическое королевство трансформировалось в мультиконфессиональную, в мультиэтническую федерацию – Речь Посполитую. Валицкий объясняет, что «экспансия на восток и восточно ориентированные политики федерации ослабили западный стержень польского национального самосознания». В результате «эффективная интеграция польской элиты с недавно полонизированными Литвой и Украиной привела к появлению новой “сарматской” культуры, оригинального синтеза Востока и Запада, гордого своей уникальностью и осознанным поворотом от западного роялизма и морального разложения»899. Сарматизм подчеркивал дух независимости и квазианархический отказ подчиняться верховной власти, как бы унаследованный от воображаемых кочевых предков. Сторонники сарматизма считали, что именно в нем отражается уникальная идентичность Речи Посполитой. Таким образом, поляки XVII в. оказались предвестниками русских поэтов, обратившихся к своим скифским корням на рубеже XIX‒XX вв.