Как уже отмечалось, Сологуб впервые в русской литературе направил против героя магию тайных реминисценций, заставляя того говорить и действовать в соответствии с неведомыми Передонову, но живущими в бессознательной памяти учителя-словесника хрестоматийными сюжетами (Гамлет, Достоевский, Гоголь, Крылов и т. д.). Я думаю, что именно к Сологубу восходят набоковские манипуляции с бессознательной памятью героя, уловление его в скрытые литературные ловушки, изобличение его подлинной сути за счет не опознаваемых им аллюзий. Но если сологубовский бес – порождение однострунного символистского гения – карикатурно невежественен и груб, то набоковский любитель словесности не чужд прекрасного. Автор здесь усложняет сологубовскую поэтику, прибегая к сокрытию одной аллюзии за другой[692]
– подчас настойчиво демонстрируемой читателю. В «Отчаянии» существует целый слой таких навязчивых, иногда провокационных, обманывающих аллюзий. К ним относится, в первую очередь, – Достоевский[693], на которого Герман беспрестанно оборачивается, пытаясь таким образом выйти из статуса персонажа в металитературное поле творца. Автор же, свободный, в отличие от Сологуба, от темной власти своего создания, как будто позволяет герою испробовать эту эстетическую забаву и тем очевиднее потерпеть поражение, не разгадав тайного литературного кода создателя.К этому тайному, разоблачающему персонажа коду «Отчаяния» можно отнести и романы Сологуба, в героях которых Герман обретает подлинных братьев.
Вспомним вновь идею Пумпянского: «замышляющий» герой перерастает свой подчиненный эстетический статус и делается с одной стороны – безумцем, с другой – соперником автора. Сам его «замысел» тяготеет к свержению романного мира создателя и, значит, претворяется в «заговор». С нашей точки зрения, модель эта была вполне осуществлена именно в параноидальном романе символизма, впервые созданном Сологубом. Заговор героя здесь противостоял заговору «действительности», за которой таился замысел его создателя. Вместе с тем Сологуб не был защищен от передоновских чар, ибо его эстетическая власть была подточена стихией дионисийства, опасной для романного искусства и всегда посягающей на авторскую неприкосновенность. Устремленный за пределы индивидуума, за пределы сознания, Сологуб более не мог вполне отделиться от своего персонажа, переживая трагическое единство с искажающим его образом. Это единство утверждалось и той высшей инстанцией, на службе у которой состоял Сологуб, – инстанцией, преодолевающей множественность, или Смертью, «превосходящей», по мысли художника, искусство своим «совершенством».
Набоков же остается вне опасности. Заговор героя в его мире бессилен против замысла автора. Мелкий бес, восставший против творца, водворен на место. Так же водворяется на место вся внеположная искусству действительность, в первую очередь действительность, наиболее противная эстетическому, – социальная, политическая, идеологическая. Водворяется, поглощаясь искусством.
В заключение проследим то развитие, которое обретает масонский мотив Германа в рассказе «Истребление тиранов». Его социальная семантика здесь демонстративно вытесняется эстетической. На лбу деспота – «шрам мысли», двойник «недочерченной мысли» или буквы «М» на лбу Германа. Окружение напоминает «пожилых масонов» с «их дьявольскими манипуляциями». Внутри опасного братства рискует оказаться герой-повествователь. Но в конце концов он понимает, что сумел противостоять тирану-заговорщику и всему этому единообразному, мертвому миру. Ему удалось «заговорить рабство» смехом, и свой заговор воплотить в словах. «…Полный слов, которые годами выковывались в моей яростной тишине, я взял искренностью и насыщенностью чувств там, где другой взял бы мастерством да вымыслом. Это есть заклятье, заговор…»[694]
– произносит герой. Он заклинает страшное слово, смещая его в безопасный эстетический ряд.«Приглашение на казнь» и параноидальный роман Белого[695]
У Набокова есть роман, как бы нарочно подражающий параноидально-эсхатологической модели «Петербурга», роман с нарочитой оглядкой на Белого, демонстрирующий и разыгрывающий на свой лад его поэтику. Это «Приглашение на казнь».
Эпоха, в которую он писался, не перестала быть эпохой судорожных подозрений, мистической паники, двойных агентов и грядущих катаклизмов. Вместе с тем это был 1934 год – год, в начале которого умер Андрей Белый. Федор Степун так запечатлел реакцию эмигрантской среды на его смерть: «Белый был для многих из нас, людей кровно связанных с расцветом московско-петербургской довоенной культуры, последней крупной фигурой в Советской России. ‹…› Нет сомнения – смерть Белого это новый этап развоплощения прежней России и старой Москвы»[696]
.