Читаем Русский Париж полностью

И правда, вой доносился — занебесно-далекий. Озноб захлестывал, ломал. Аля все равно стояла на крыльце. Мороз хватал ее когтистыми лапами. «Все равно зверь съест меня когда-нибудь». Одной очень страшно. До ближней избы — через улицу и два забора бежать. Там живет поселенка Дарья Павловна. Спит тетя Даша. Ей волки нипочем. Молитву по староверскому молитвеннику прочитает и спит.

За избой тети Даши — бараки. Серые бараки. Низкие. В землю вросли.

В бараках — люди. Они еще живые.

Иногда из дверей выходят, передвигают ногами.

По всему небу ходили, разбегались, сплетались длинные золотые и розовые сполохи. Аля, задрав голову, глядела. «Мама, это очень красиво. Мама, вы никогда не видели такого! Когда меня выпустят, мама, я приеду в Париж… я вам расскажу…»

Волоски на всем теле дыбом подымались. Никогда она в Париж не приедет. Ее на поселенье осудили — пожизненно.

Ноги уже — чугунные кочерги. Когда все внутри выстынет — она вернется в избу.

И, может быть, намерзнувшись, заснет. Укроется двумя одеялами и старой медвежьей шубой.

Укрылась. Пахло медвежьей шкурой. Плакала. Свернулась в клубок, сама как зверек. Жалко медведя. Медведь — тоже человек. Его убили или выстрелом, или рогатиной. Тетя Даша говорила: здесь, в Сибири, с рогатиной на медведя охотники ходят. И иных медведь под себя подминает. И сжирает. Череп человека трескается, хрустит под мощными желтыми зубами.

А она в детстве думала — мишки добрые, они любят ягоды и мед.

Усни, Аля. Засни. Ну что ты так долго не спишь. Часы идут. Четвертый час ночи. Уж утро скоро. Будильник загрохочет. Встанешь, умоешься ледяной водой из гремящего рукомойника — пойдешь мимо незрячих бараков в дом культуры на краю поселка. Окна залеплены красными транспарантами. Будто бинты на рану наложили, на слепые глаза, а из-под повязок — кровь выступила. И марлю насквозь пропитала. На полотнищах ты сама вчера сделала надписи кистью, окунутой в белую известку: «МИРОВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ ПОБЕДИТ!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТОВАРИЩ СТАЛИН!».

Сияние так играло — все в избе залито светом, вспыхивает, гаснет, опять горит костром.

Аля повернулась на живот. Лицо вдавила в подушку. Задыхалась.

«Я здесь на всю жизнь. На всю. Уж лучше бы убили».

И голос матери внятно, строго и сухо произнес внутри:

«Драгоценней жизни нет ничего. Выбрось дурь из головы».

И, услышав голос, Аля успокоилась и уснула.

* * *

По радио песня Мадо Туту. Новая песня.

Хорошо поет Мадо. За сердце хватает.

Вроде бы малявка такая, в чем душа держится, а голос — громадный! Голос-ветер. Все сшибает, сметает. Широкий ледяной ветер. Северо-Восток. Как в России.

Анна крутанула ручку. Прибавила звук. Песня залила комнату. Зазвенели стены.

Анна пела вместе с Мадо:

— Нет! Ни о чем, ни о чем не жалею… Ни о чем, никогда не жалею!

Жалеть. Жалость. Что она такое? Давно уже не живет в сердце.

«Ни о чем не жалею! Весело мне!»

Вздернула голову. Волосы шею защекотали. Веселье отчаяния.

«И в отчаянии можно веселиться, да, так!»

Вдруг изнутри — резкий толчок. Молот ударил в ребра.

«Что?! Что…»

Увиделось: ров, и снег, и крики. И Семен лежит, раскинув руки. Навзничь.

Небо рвется по ветру над ним серым флагом, дырявым.

Перекрестилась. Медленно. Рука замерзла.

«Нет. Неправда! Мои фантазии».

А молот бил, все бил в ребра: правда. Правда. Правда.

Анна разлепила губы и попыталась улыбнуться.

Углы губ раздвинулись. Улыбка жалкая, натянутая, рыбья.

Время поймало ее на крючок. Она бьется, бьется. Гнется удилище. Сорвется сейчас.

— Нет, я… ни о чем не жалею…

Мощный голос Туту перекрывал оркестр. Вот безумная жизнь: гастроли, скрипки, дудки, микрофоны, поезда, самолеты, ругань импресарио, доски, доски, доски сцен. А она? Затворница. Работа и дом, дом и работа. Париж сузился до серой рассветной трубы — утром; черной, в огнях фонарей, — вечером.

Семен все лежал перед ней. Анна зажмурилась. Протянула руки. Ощупывала руками тело. Гладила. Пальцами — целовала.

Пальцы ее гладили, мяли, ласкали старую липкую клеенку на старом столе.

* * *

Там — Гитлер, здесь — Сталин.

Огромные загоны для людского скота.

Подневольная работа. Умрешь — не жалко. Что же, это новое рабовладенье?

Да. Так. Это новое рабство.

А ведь рабство неистребимо. Оно неизлечимо. Оно — оборотная сторона сладкой медали, что вешает власть своим избранникам на грудь.

Шоколадная медалька, шоколадное сердечко, Новый год, колючая черная елка… Самодельные крохотные свечи, светлячки… Елка, вспыхни и загорись. Дети, сгорите. Лучше в крике, в мученьях от последних ожогов, сгореть на последней Господней елке, чем вот так — скопом — послушно, безмолвно — в белую вьюжную печь, в зев черного пламени.

Я — раб. Ты — рабыня. Ваши дети будут дети рабов.

Перейти на страницу:

Похожие книги