Господи, идут и идут! Анна не ушла за кулисы — сидела в первом ряду, глядела вполоборота на публику. Вот актриса Дина Кирова, и князя своего Федора под ручку ведет. Ах, сдал, состарился князь! Вот Валя Айвазян, милая, славная. Она на Первой мировой на фронте была, сестрою милосердия. Жаль, раны, как ордена, никому не показать! Вот знаменитая на весь Париж Танька Родионова, везет-катит кресло-коляску со своим увечным мужем Шарлем Дереном, бывшим спортсменом; Танька, бывшая шлюха, дамочкой глядится, посещает все русские сборища, везде нос сует, все ей интересно. Толстуха неграмотная, а туда же — в высшее общество! Да все к ней в русском Париже привыкли, все считают своей.
Боже мой. Анна закусила губу. И эти здесь. Явились, не запылились. Букман, Розовский! Вы же в Праге остались! Ан нет, уже в Париже. Как магнитом сюда притянулись. Париж всех приютит. Ну как же, им донесли: вечер Анны Царевой! Поглядеть на нее пришли, поизучать: постарела ли, подурнела. Букман из чернявого прыткого юнца превратился в обросшего черной бородой скорбного хасида. Офицер Розовский военной выправки не потерял. В мундире заявился. Сюда, в гнездовье НКВД — в белогвардейском мундире! Смельчак. Что хочу, то и ворочу! Плевать советские хотели на этот белый маскарад. Искал глазами глаза Анны. На миг прервалось дыханье. Ему она посвятила «Литургию оглашенных».
Виду не подала. Выше голову вздернула. Прямо держалась.
«У меня тоже военная выправка. Слез моих и восторгов не увидит».
Не знала, что Розовский в Париже — таксистом; что Букман — жиголо, к богатенькой цаце пристроился, к старушке с капитальцем.
Встала у рояля, будто петь собралась. Сквозняк холодил голую в вырезе спину. Русая челка лезет на брови. Не успела подстричь. Начинать? Головою в холодную воду.
Консерваторка бросила играть Рахманинова. Сердце мгновенно усохло, сжалось в улитку. Сейчас они все будут ее слушать. Слушать — и не слышать.
«Имеющий уши да слышит».
Рауль вышел вперед, чуть не свалился со сцены — слишком близко к краю подошел. Смешки, шушуканье.
«Они пришли поглазеть на меня! На львицу в клетке!»
Тесно, больно стоять в туфлях на каблуках: у Али одолжила, у большеногой. А жмут.
— Дамы и господа! — возвысил голос Рауль. Поправил галстук-бабочку. Милый мальчик, так волнуется. — Разрешите начать вечер! Выступает Анна Царева!
То же самое повторил по-французски. Ропот утих. В зале душно, дамы обмахиваются веерами, а кто и газетами.
Анна шагнула вперед. Рояль черной горой — за спиной. Океан стихов! Как тебя переплыть? На легком, утлом плоту души? Тело умрет, и душа умрет. Все врут, что бессмертна она!
— Ох, Расея моя, Расея. Головою — о край стола… Каменея, горя, леденея, о, куда б от тебя ушла?! Горевая твоя простуда — и чахоткин, с подхрипом, рык… Средь зверья твоего и люда расплескался мой жалкий крик. Задери головенку: страшно!.. Коли страшно — к земле пригнись… Вот они, кремлевские башни, — им, кровавым, да поклонись!
«Да, да. Вот так. Так им всем. Это — читать. Пока не охрипну… не упаду».
Зал затих. Муха пролетит — слышно. Голос Анны звенел в пустоте, в тишине звонким, отчаянным валдайским колокольцем. Россия! Невозвратная! Во славу твою.
Передохнула. Миг между выдохом и вдохом.
Из зальной тишины — будто штыки на нее наставлены.
Выдохнула. Молчит. Тишина длится.
Оглядела зал. Никаких рукоплесканий. Сидят настороженно. Думают? О чем?!
Половина зала — русские эмигранты. Что половина! Больше. Здесь все русские. Два-три француза, включая Рауля. Вот он, русский Париж! Глядит на нее презрительно, подозрительно. Чего ждет от нее? Услады? Птичьих песенок?! Рюшек рококо?!
А, понятно: они ждут от нее сантиментов, слез в кружевной платочек! Ах, погибла Россия! И рифма: «Мессия». Все еще верят в мессианство Белой гвардии. Белая гвардия давно — истлевший труп! Генералы белые — по всему миру — нищенствуют: в Бизерте, в Касабланке, в Каире, в Чикаго, в Мехико… в Токио, в Калькутте, в Шанхае, в Харбине… Обломки кровавые. Кость не срастется. Воспеванья какой России они ждут от нее?!
«Пожалей несчастных. Ты жестока. Почитай им нежное. Погладь по шерстке».
Многоглавое чудище зала молчало. Анна швыряла во тьму слова, как камни.
— Очи Ее — сливовые. Руки Ее — ивовые. Плащ Ее — смородиновый. Родина. И так Ее глаза печально глядят, словно устали глядеть назад, словно устали глядеть вперед, где никто, никто — никогда — не умрет…
Дама в первом ряду, с жемчугами на жирной шее, фыркнула. Быстрей затрясла веером.
Анна услышала злой шепоток — на сцене слух обострен: «Ишь, никто не умрет! Она же первая!».
Громко кашлянул мужчина. Анна узнала лицо: Андрусевич, главный редактор «Русского журнала». В голос сказал, не понизив тона: «Страсти-мордасти! Невнятица, каша! Где вы видели у людей ивовые руки?! Вычурная метафора! Бабство!».
Стоять, приказала себе. Стоять под обстрелом. Пусть расстреляют еще раз — словами. Они — ее, а она — их!
— А мы все уходим. И мы все — уйдем. Лишь одна в Успенском соборе своем глядит печально, зная про то, что никогда — не умрет — никто.