«…Ходил с Тургеневым по церквам. Обедал. В кафе играл в шахматы. Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило. За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя…
Встал поздно. Тургенев скучен. Хочется в Париж, он один не может быть. Увы! он никого никогда не любил. Прочел ему «Пропащего». Он остался холоден. Чуть ссорились. Целый день ничего не делал…
Наконец возвращение в Париж и снова изучение города.
… пошел с Орловым в Лувр… Зашел к Тургеневу. Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно…
Поехал в Версаль. Чувствую недостаток знаний… Пошел в Folies Nouvelles (театр оперетты, пантомимы. —
Ездил смотреть Pere-Lachaisa (кладбище Пер-Лашез)…
6 апреля. Больной встал в 7 час. и поехал смотреть экзекуцию (Лев Николаевич наблюдал за казнью убийцы Франсуа Рише). Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу. Нездоров, грустно, еду обедать к Трубецким».
И во время первой заграничной поездки молодого писателя одолевали раздумья о смысле жизни, о законах политики и искусства, о будущем человечества. Даже в коротких дневниковых записях и письмах из Парижа Лев Николаевич размышляет над тем, что впоследствии войдет в его великие творения.
Боль и страдание любого человека — это и мои боль и страдания, — этот принцип уже был принят Толстым во время пребывания во Франции. Литературоведы отмечали, что в письмах Льва Николаевича 1857 года ощущается сознание личной ответственности за происходящее в обществе.
Из Парижа он сообщал своему старшему товарищу Василию Петровичу Боткину: «Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь. Кроме того, что погода стоит здесь две недели отвратительная и мне очень нездоровится, я был в гадком нервическом расположении, и это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина (гильотина. —
А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным удобным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий — вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатаций, но главное для развращения граждан. А все-таки государства существуют и еще в таком несовершенном виде…