Как заключает Миллер, повествовательное устройство «Холодного дома» определяется необходимостью «выдержать различие между огромной длиной романа и затянутостью судебной тяжбы, а также между его финалом и закрытым делом Сыскной полиции»[481]
. Две эти задачи входят в противоречие, поскольку «сюжетный финал, создающий формальное различие между романом и бюрократией, вменяет ему сходство с ее институциональным конкурентом своего рода – с полицией»[482]. Однако две эти эпистемологии связаны, кроме прочего, отношениями причинности: бюрократию пронизывают повествовательные, психические, юридические и материальные отложения, порожденные «полицейской» потребностью в финальном исходе. Сам роман не столько колеблется между двумя принципами, сколько разворачивается в их взаимопроникновении. Таким же образом можно описать соотношение семьи и права – или частного и публичного – в «Холодном доме». Как пишет Готфрид, в романе Диккенса «юридическое и домашнее неразрывно связаны», и не только в действиях суда, который «под видом разрешения семейных имущественных споров подчиняет себе домашнюю сферу», так что «юридический язык проникает во все области семейной жизни». Такое же взаимопроникновение двух сфер характеризует и действия полиции, чей инструментарий у Диккенса главным образом идет в ход ради установления родственных связей[483]. Два главных свершения сыщика Баккета состоят в том, что он воссоединяет Джорджа Раунсуэлла и Эстер с их матерями, хотя радость от первой из этих встреч оттеняется мрачными обстоятельствами второй: Эстер прибывает к матери уже после ее смерти, и к тому же действия Баккета мотивированы процедурами надзора. Сыщик, таким образом, создает и воссоздает нуклеарную семью, а его неудачи свидетельствуют и о насильственности этой операции, и обо всем том, что остается вне ее власти – о не признающем этих границ либидо.Сходным образом организована структура романа, где повествование Эстер о своих частных и домашних переживаниях сменяется убийственно-безличным мужским голосом всезнающего и юридически мыслящего повествователя. В жизнеописании Эстер разворачивается, таким образом, конфликт между домашностью и правом. Эдипальная растерянность звучит с особой силой в период ее сиротства. Смутное чувство девочки, что занимающие ее эпистемологические вопросы ведут в область запретного, подкрепляется известием о том, что она – незаконный ребенок. Первородный грех здесь удваивается и отягощается правонарушением. Вся изображенная в романе работа сыска отправляется, в пределе, от понятого как улика тела Эстер: шрамы, остающиеся у нее после болезни, лишь дополнительно семиотизируют тело, которому была изначально вменена функция шифровки[484]
. В то же время Эстер привлекает к себе слишком мало внимания. Ее эдипальная рана сказывается в ее неприкаянности и невидимости в мире романа: как будто разделяя неосведомленность леди Дедлок о своем родстве с Эстер, всезнающий повествователь в своей части книги оставляет ее неопознанной (а ее собственный рассказ о себе в другой части может быть понят как жест сопутствующего такой ране нарциссизма)[485]. Нерасторжимостью домашности и права объясняется и повествовательное исчезновение героини, соответствующее ее афанизису – отказу открывать себя взглядам.Вместе с тем «тяготеющий на мне от рождения грех» оборачивается линией разлома сообщества, лишенного Эстер, – и обозначает изъяны надзирающего повествователя, чье мнимое всеведение разоблачается этим упущением. Роман, разделенный между объективным и субъективным, личностью и обществом, мужским и женским началом вообще оказывается ущербен[486]
. Восстановление личностной целостности Эстер, осуществленное средствами самонаблюдения и надзора, должно сильным диалектическим ходом воссоединить не признававшее ее сообщество. Личное исцеление призвано обеспечить восстановление объективности и воссоединение женского и мужского, преодоление половых различий. От «излечения» Эстер, как видно, зависит судьба всего романного мира.