«Я сидел с ним три дня и три ночи, — рассказывал я. Впервые в жизни я тоже рассказывал историю. — Твой отец входил и выходил, входил и выходил, врач пришел и ушел, и дедушкины друзья тоже были там — Циркин, и Либерзон, и Шифрис, и Пинес. И я так устал, что уже не понимал, что происходит».
Он лежал на своей кровати, на колючем матраце, набитом водорослями, его бледная кожа была скрыта новой пижамой. Я тяжело поднялся и вышел наружу, к поселковым дорогам, которые никогда меня не подводили.
Осень, по своему обычаю, опускалась на деревню дождем увядших листьев и печальными криками молодых рыжих славок, не решившихся лететь на юг. Я шел по колее, тянувшейся к полю, давя последние желтые травинки, еще торчавшие на горбатой тропке посредине. Во фруктовых садах и в водостоках коровников лежали распавшиеся гнезда славок и синиц. За бычьим загоном я увидел ненавистный шестиколесный грузовик торговцев скотом, нагруженный тремя унылыми, свесившими хвосты телятами. Он прокладывал себе дорогу среди телег, запряженных лошадьми, и американских машин, каких мы в деревне никогда не видели. Мужчины и женщины в элегантных костюмах с высокими круглыми воротниками и дети в черных лаковых туфлях расхаживали там. Я удивился — кто успел рассказать всем этим чужим людям, что дедушка умирает, — но не стал останавливаться. Я прошел по аллее рожковых деревьев, тяжелый белый аромат которых смущал прохожих. «Пальма и рожковое дерево — это двудомные растения, мужские органы на одном дереве, женские на другом. Пыльца одного дерева-самца может осеменить десятки самок», — сказал Пинес прямо мне в ухо.
Я слышал напряженное журчание родника, пытавшегося пробить путь своей жалкой, истощившейся в конце лета струе, и душистое брожение валявшихся на земле нежных перезревших плодов, кожура которых лопалась, издавая еле слышные, хлопающие, пьянящие звуки. Каждое лето мы прятали желтоватые груши «жентиль» в пакетах комбикорма, где они согревались, испуская сладкие бродильные пары. Мякоть груш разлагалась и растворялась внутри их кожицы, и к осени они превращались в покрытые тончайшей пленкой мягкие яйца, распираемые соком и брагой. Тогда мы осторожно вынимали их, надрывали эту пленку зубами и жадно глотали перебродивший сок.
Сушь и смерть ощущались во всем. Цикады давно уже исчезли. Яростное, уверенное жужжанье ос и жуков, подталкиваемых жарой, уже умолкло. И только небольшие кучки камешков и мякины обозначали жилища муравьев, питавшихся травяными семенами. Но в зеленых цитрусовых плантациях еще набухали с медленным шепотом завязи яффских апельсинов, да вздувались на своих плодоножках желтые шары грейпфрутов. Делились клетки в оплодотворенных яйцах индеек. Замороженная сперма отогревалась и таяла в матках коров. Осень подбирала молоко и мед, соки и семя.
В воздухе стоял запах влажного поля. Земля уже была выворочена наизнанку для посева. Она всегда пахла дождем еще до прихода первых дождей. «Так она привлекает тучи, чтобы они ее напоили», — сказал идущий рядом со мной Пинес.
Огромная грусть перехватывала мое дыхание. Из-за дедушки, который решил умереть, и никакой врач не вылечит его от этого решения. Из-за моей собственной жизни. Из-за семьи Миркиных, где вместе с моим отцом и матерью умерла та единственная любовь, которая воровски постучала однажды к нам в окно.
У родника цвела малина, и младенец выкрикивал песни среди ее колючек. Босоногий, сильный парень с грубыми чертами, крепкий, как бык, шел мне навстречу, размахивая молочными бидонами. «Прямо из-под коровы», — прорычал он и закрыл глаза, ожидая, что дедушкина рука погладит его по затылку.
«Пошли отсюда, Малыш, пошли», — сказал Пинес и с несвойственной ему силой оттолкнул меня вбок.
Осень стояла, и стаи аистов и пеликанов уже летели на юг над моей головой, затемняя небо Долины своими гигантскими крыльями. Я знал, что малиновка скоро вернется на свое гранатовое дерево и будет защищать свой дом громким щелканьем, рвущимся из ее красного сердца. Потом появятся скворцы, мелькая тысячами пестрых грудок, и их клубящиеся, перемешивающиеся стаи разлетятся по всей Долине и покроют землю своим пометом.
Босыми ногами я ощущал огромных улиток, которые уже дрожали в земле в ожидании, пока первая вода понудит их раскрыться и охватить друг друга своими кремниевыми панцирями. Почки осеннего крокуса уже роняли первые пузыри на высохшую корку земли. «Скоро в поля прилетит чибис и будет прогуливаться в бороздах, потряхивая своим красивым хохолком», — воскликнул Пинес позади меня. Я шел к холмам по сиротливым тропам, что вели к голубой горе, и чем больше я удалялся от дома, тем сильнее становился своевольный запах девясила и все тверже деревенели подушки колючего бедренца. На голубой горе, где я никогда не был, уже цвели гибкие перья морского лука, и белополосатые почки каперсов таили крючки, которые вонзятся мне в кожу.