Потом другие подползали и знакомились, так и день прошел, следом — новый, и я уж счет им потерял, дням то есть, и вдруг конвоируют меня до следователя, того лейтенанта, что ради смеха моего меня стращал. Но он какой-то не такой, не тот, что давеча — спокойный, рассудительный и даже вежливый. Сидим. Тут в дверь стучат и входит… ба! Дружок мой Витя — в парадной гимнастерке, в сапогах надраенных, в стрижке полубокс, сам румяный и подтянутый, любо-дорого смотреть. А я, наверное, в ужасном виде, потому как он глянул на меня, и его аж передернуло. Лейтенант встает и — что же? — выходит в коридор и запирает нашу дверь снаружи. Витя кидается ко мне, обнимает и что-то бубнит себе под нос. Я сажусь, гляжу, будто баран, пытаюсь связать разные лопнувшие нити. Зачем он здесь? Как он вообще сюда попал? Почему следователь вышел? Что Витя будет делать? Очная ставка? Будет на меня клепать? А может… «Я тебя отсюда вытащу, — говорит Витя, — ничего не бойся. Отец все сделает, как надо… Я его просил… Ты скоро выйдешь…» — «Друг мой дорогой!» — вскричал я и почувствовал, как слезы выступили на глазах.
Прошел день и, действительно, я вышел и наутро отправился в училище, а ночевал у Вити, и папа его, полковник, мне сказал: «Ты мой должник, сынок, отплатишь мне когда-нибудь добром…».
А в училище я вошел в полной тишине, и все боялись эту тишину вспугнуть и обходили меня, а я им, сукам, сказал: «Ну что, поняли, чмыри, что такое воля?».
Через пару дней вызывают меня туда, откуда я пришел, и попадаю я снова к тому лейтенанту, что хотел с меня наград. Захожу в кабинет, чую черемуховый запах, и, приподняв непослушные веки, вижу свою кралю, над которой в подъезде потрудился, а она аж вспыхнула, как бензиновый плевок в сторону пожара. Следователь спрашивает, узнаю ли я эту дамочку, а я, не зная, как себя вести, с заминкой отвечаю, что нет, мол, не имел такой чести. Тогда он вопрошает то же самое опять, только с повышеньем в голосе — узнаешь, мол, эту дамочку? Вижу, он чего-то хочет, и отвечаю: «А! Узнал!» — «Ага, — говорит хитрый лейтенант. — А имел ли ты, товарищ, с нею, по ее доброму согласию и расположению, половую связь?» И снова повышает голос. Я, уже понимая, к чему идет это повышенье, отвечаю: «Да, имел». — «А вот она, — лейтенант делает глубокомысленную паузу, — изволит утверждать, что ты, товарищ, владел ею лишь посредством силы без должного увещевания и надлежащего соизволения от ее желания». — «О-о, это клевета! Я возмущен и требую ответа за такие выпады и провокации в отношении моего морального потенциала. Я не позволю каким-то буржуазным выскочкам пятнать чистый мундир советского курсанта. Закон не дает вам права очернять систему воспитания в спецучилищах нашей необъятной родины, — тут я прищурился и погрозил пальцем в сторону своей обидчицы, — значит, наша педагогика много хуже западной? Не по-зво-лю! Советская юстиция по достоинству оценит ваше преклонение перед враждебными нам странами. Оно и видно по вашему лицу, что вы не рабоче-крестьянского происхождения, что в ваших жилах какая-то особенная голубая кровь, так вам и на роду написано любить все западное и ненавидеть наше. Но любить-то вы можете. Конституция вам это позволяет, а вот высказывать свою любовь, пожалуй, лишним будет, этого вам уголовный кодекс не позволит, потому как для сего деяния имеется параграф — контрреволюционная агитация и пропаганда, верно я сказал, товарищ лейтенант? Много на себя берете, милая гражданка, да где вам тягаться с могучей властью нашего народа?»
Смотрю — лейтенант доволен, как свинья, сожравшая помои, а краля вдруг — бух со стула на четыре точки и давай слезами умываться: «Не губите, гражданин начальник, у меня дочка маленькая, муж, родители… умоляю… ну, пожалуйста… что хотите…». Лейтенант глядит на нее сверху вниз и улыбается — так ему это все по нраву. «Муж, говоришь… да вы, наверно, в сговоре…» Замолчала моя краля, осеклась, а деваться-то некуда…
В общем, вернулся я в училище, все честь честью, живу себе, как прежде, в ус не дую, и лишь потом, околицей узнал, что ту кралю закатали в лагеря, впаяли ей десятку по самые по жабры, спустя месячишко и мужа подтянули, и бродят теперь по какой-ни-будь заснеженной зоне два лишних «каэра», справедливо поплатившиеся за свое враждебное отношение к отчизне…
И все с тех пор пошло по-старому. В друге Вите я души не чаю, он ведь меня вызволил из лап несправедливого закона, не посчитался с высоким положением своей семьи, не побрезговал и похлопотал. Друг познается в беде! А Кулик, сука, напротив, показал себя с тыльной стороны, с такой черной и неблагодарной изнанки, что стыдно и говорить. Но я с ним как-будто ничего, по-прежнему тихонечко стучу, время от времени сдаю особо вредных диверсантов и отношение к нему выказываю самое благое. А что мне с ним делить? Все, что ему принадлежит, ему же и достанется, но пока еще не время, еще не срок — пусть послужит малость на охранении страны.