Между тем Шабань торжествовал. Маркиза нетерпеливо хотела видеть Глинского, хотела обнять, бранить, хвалить его. Ее чувствования смешивались: заботливость и энтузиазм, сродный француженкам, страх и удовольствие попеременно занимали ее мысли. Женщины боятся сражений и поединков, но любят отважных людей – одна из странных противоположностей женского характера! Как будто можно быть храбрым, не дравшись!
Слезы графини теперь смешивались с приятным ощущением, которое наполняло ее сердце оттого, что она могла оправдывать Глинского. Человек, которого мы обвиняли и который выходит чист из подозрения, является глазам нашим в большем блеске, нежели прежде, и даже – в собственном мнении стоит выше нас, пока совесть наша не успокоится; притом же графиня понимала жестокость своего упрека, видела, до чего Глинский доведен был им, и живо чувствовала, чему подвергался. Сердце человеческое слабо: но чем выше его чувствования, тем более видит он свои слабости, тем охотнее признается в них и тем скорее желает их исправить… Эмилия готова была принести в жертву свое самолюбие, лишь бы примириться с Глинским, с самой собою, но не знала, что делать, с чего ей начать.
В этой нерешимости она подошла к окну и смотрела сквозь занавесь на открытые окошки Глинского. Он уже был дома и ходил в большом волнении по комнате. Эмилия видела, как образ его мелькал мимо того и другого окошка, видела также, что слуга суетился, сбирал и укладывал разные вещи. Сердце Эмилии затрепетало; она поняла, что это значит. В эту минуту все соображения, все препятствия, все выговоры Дюбуа были забыты – она бросилась к письменному столу и написала:
«Я виновата, Глинский, очень виновата! но не будьте строги к чувствованиям женщины, которая думала, что потеряла друга и что вы были причиною этой потери. Придете ли вы в сад сказать, что прощаете меня?..»
Няньке, с Габриелью шедшей в сад, велено было отдать записку.
– Дай Габриели, маменька, – кричала малютка, вырывая записку, – Габриель сама отдаст ему – и записка была отдана ей.
Глинский никак не воображал, что такое подала ему Габриель и, когда нянька сказала, что это от графини, когда он увидел содержание милых строк, он не верил слуху, не верил глазам, допрашивал няньку, целовал Габриель и отправил их в сад, сказав, что идет за ними. Первое движение точно было броситься туда, но мысли были в таком беспорядке, сердце его так билось, колени дрожали, что он принужден был остановиться у дверей и дать хоть немного успокоиться чувствам. Он видел, как графиня показалась на аллее, как дочь ее подбежала, как Эмилия обнимала ее и отирала свои слезы. Маленькая Габриель скрылась; Эмилия пошла к мраморной скамейке; Глинский, не помня себя, побежал с крыльца и очутился перед нею.
– Глинский! – сказала в замешательстве графиня, протягивая к нему руку, и не могла более произнести ни слова; милое лицо ее покрыто было румянцем, на глазах плавали слезы. Глинский с жаром целовал поданную руку. – Сядьте, Глинский, сядьте, Вадим, я вам скажу… я расскажу вам… – говорила графиня и села на скамью; он сделал то же, но рука ее осталась в его руках; они говорили оба, говорили вдруг; слова графини прерывались слезами, Глинский переставал говорить для того только, чтоб целовать руку Эмилии, и он был так счастлив! – Наконец графиня заметила, что Глинский овладел ее рукою – тихонько отняла ее, но это было не надолго, потому что в пылу разговора, где он оправдывался с силою истины и невинности, другая потупляла глаза, признаваясь в несправедливости обвинения, рука Эмилии опять являлась в руках Глинского залогом примирения и новые пламенные поцелуи румянили нежные пальчики графини.
Наконец пылкость сердечных излияний миновалась и несвязность разговора получила спокойнейшее направление. «Как я обязан этому балу, графиня! – начал Глинский, – я бы никогда не был так счастлив, как теперь», – говорил он, снова прижимая к губам ее руку.
– Перестанем говорить об этом, – отвечала она, отнимая руку в четвертый раз.
Глинский не выпускал добычи; глаза его умоляли графиню.
– Глинский! – сказала она, улыбаясь, – посмотрите, есть свидетель наших поступков!..
Он обернулся, следуя движению руки графининой: она показывала на мраморного купидона Кановы, который, стоя на подножии как живой против скамьи, лукаво грозил пальцем. Неожиданность мысли, что его подсмотрели и искусство Кановы, вдохнувшего жизнь в этот кусок мрамора, живо подействовали на Глинского: он опустил руку Эмилии и смешался, как будто в самом деле какое-нибудь живое существо явилось пред его глазами.
Победа была на стороне графини, она в первый раз смелее взглянула на Глинского и с удовольствием видела, как его прекрасное лицо выразило сперва замешательство нечаянности, потом улыбку и за нею маленькую досаду на невинный ее обман.
– Вы волшебница, графиня; вы одним словом одушевили камень и окаменили меня. Я до сих пор не могу избавиться от мечты, так живо она подействовала, – говорил он, протирая левою, раненою рукою глаза, как бы желая изгнать впечатление преследовавшего образа.