С. Б. Веселовский, специально исследовавший родословие Челищевых, писал, что, «судя по всему, Бренко был худородным любимцем великого князя и ни его родители, ни потомки не входили в состав боярства. В XVII в. Челищевы, выводившие свой род ни мало ни много, как от Вильгельма Люнебургского, включили Михаила Бренко в свое генеалогическое древо»[367]
.Если мы обратимся непосредственно к родословной легенде Челищевых, сохранившейся лишь в рукописях XVII в., то там записано, что Федор Михайлович получил от Дмитрия Донского прозвище Чело «за то, что отец его, Михаила Андреевич Бренко, убит на Мамаеве побоище из пушки в чело под ево великого князя Дмитрия Ивановича Донскова знаменем»[368]
.Упоминание в легенде гибели Михаила Бренка под знаменем Дмитрия Донского, как это описано только в Сказании, говорит, что скорее оно и послужило одним из источников для авторов родословия, а фантастическая подробность о ране – «из пушки в чело» – о позднем происхождении легенды. Таким образом, легенда Челищевых подтверждает, что Сказание о Мамаевом побоище в XVII в. использовалось для удостоверения исконной службы рода московскому великому князю, но ни в коем случае не подтверждает происхождение Михаила Бренка, как считает Ю. К. Бегунов.
Совершенно аналогично обращение Ю. К. Бегунова к родословным легендам «сторожей». Он прямо пишет, что «многие из названных в „Сказании” „сторожей” – лица исторические»[369]
, и наряду с действительно историческими лицами, как Семен Мелик, Родион Ржевский, называет Андрея Волосатого и Петра Горского, существование которых подтверждается только поздними родословными легендами. Бегунов не рассмотрел перемену имен у этих лиц в разных редакциях Сказания[370].Что касается «сторожа» Григория Судакова, которого Ю. К. Бегунов отнес к потомкам смоленских князей, то действительно такое прозвище было у лиц одной из ветвей Монастыревых, в XVI в. выводивших свой род от князей смоленских. Однако Григория Судока в их родословии нет[371]
. Это тем более показательно, что во всех росписях Монастыревых, восходящих к XVI в., показан погибшим от татар Дмитрий Монастырев, убитый на Воже в 1378 г. и попавший в Летописную повесть. Автор совершенно не сопоставил состав лиц Сказания с персонажами Задонщины. А такое сравнение убеждает, что имена, впервые записанные в Задонщине и действительно имевшие исторических прототипов, остаются неизменными во всех редакциях Сказания, а лица, появившиеся в Сказании, не только меняют свои имена и прозвища в различных редакциях, но и состав их также различен. Так, записанный в Основной редакции среди белозерских князей Михаил Семенович в Летописной и Распространенной превращается в Семена Михайловича, Андрей Кемский – соответственно в Летописной назван «кемским и андомским», а в Распространенной – «икомским». Лев Курбский превращается в Серпьского, и Ю. К. Бегунов считает, что это Лев Морозов. Эти примеры можно распространить на всех героев Сказания.В. С. Мингалев, детально проследивший изменение имен в различных группах списков всех редакций Сказаний, не сделал попытки идентифицировать их с реальными историческими лицами. Но он пришел к интересному выводу, что такие «неперсонифицированные» имена Сказания, как Сабур, Григорий Хлопищев, Григорий Капустин, Григорий Судаков, «читаются в летописях северного происхождения»[372]
. Это наблюдение позволило автору достаточно убедительно определить место создания памятника.Из такого анализа работ, где используются методы генеалогии, можно сделать некоторые выводы, относящиеся, как представляется, к развитию генеалогии в целом.
Прежде всего расширился круг источников генеалогии и усовершенствовался метод их анализа. Из наиболее существенных достижений надо отметить использование актового материала как источника непосредственных генеалогических исследований при составлении родословных таблиц, установлении родственных связей между семьями и т. д. Привлечение летописного и актового материала не только расширяет фактическую базу генеалогии, но и позволяет ставить вопрос о значении родословных документов как источника общественно-политической мысли.
В связи с этим следует осторожнее подходить к родословным показаниям, содержащимся в литературных и публицистических произведениях XVI–XVII вв. У нас сейчас нет критериев, позволяющих отнести то или иное родословное известие к категории семейного предания, легенды, памфлета или какой-любой иной; практически никогда не ставился вопрос, что в родословных росписях или генеалогических записях воспринималось современниками как компрометирующее или восхваляющее определенное лицо или семью, как достоверное или легендарное, как соответствующее традиции родословных документов той или иной эпохи. Поэтому пока мы не можем по наличию или отсутствию в литературно-публицистических источниках определенного круга сведений об отдельных лицах или семьях говорить о времени происхождения подобных произведений и их направленности. Этот вопрос нуждается в дополнительном серьезном исследовании.