Шестов так и не смог совершить этот прыжок. Чем дольше он боролся с «позитивистическим» разумом, тем сильнее была хватка последнего. Даже критические аргументы в свой адрес этот разум «подсказывал» Шестову, отчего вся борьба превращалась в трагический фарс. И вера, на которую уповал мыслитель, стала невозможной и непосильной для тех «отвергнутых наукой и моралью» людей, в защиту которых он пытался выступить, а потому на деле сравнялась с неверием и отчаянием. Впрочем, в ХХ веке произошла метаморфоза «экзистенциального бунта»: культивирование «трагической свободы» индивида постепенно сменилось иронией по отношению к трагедии, а свобода сравнялась с «комфортным одиночеством» обывателя, более всего обеспокоенного тем, чтобы к нему никто не приставал с напоминаниями о каких-то там «мировых трагедиях». Отчаяние, некогда провозглашенное Кьеркегором единственным путем к подлинной вере (Шестов высоко ценил эту мысль датского философа), стало трактоваться как разновидность психического отклонения, как болезнь, за лечением которой нужно обращаться не к философии или религии, а к врачу и провизору [572]
.Но и Булгаков не построил свой мост. Воссоединение индивидуального с абсолютным, а значит, и разрешение великой тео-космической трагедии, мыслилось им как лишь завершение мирового процесса, как финальное исполнение истории, как свершение эсхатологических пророчеств Нового Завета. Человеку и человечеству не под силу без помощи Свыше прийти к этому воссоединению. Это не снимает с человека ответственности за историю, но ответственность эта трагична. И так же, как В. С. Соловьев, С. Н. Булгаков в конце жизни акцентировал идею о грядущей всемирно-исторической катастрофе и мировом пожаре – последнем акте мировой трагедии. В своих последних богословских трудах он писал, что зло неистребимо, покуда сохраняется отдельность творения от Творца, покуда длится историческое время. «Основа зла в самом характере тварности, как соединения свободного самоопределения и природной данности»[573]
, а значит, природа и свобода человека неразрывны со злом[574].Я сказал – «неудача». Но это, конечно, не личная неудача, постигшая мыслителей, которые что-то не домыслили, чего-то не поняли, не рассчитали сил. Это неудача культуры, силившейся понять причины настающего распада. В наше время находится немало умов, пытающихся обернуть эту неудачу освобождением от химер, открывающим новую перспективу. Для них трагические метания духа, ищущего выход из тупикового противостояния «сущности» и «существоваания», – это достойное ироничной снисходительности наследие вековых заблуждений, наконец-то разоблаченных и отброшенных нашим отрезвевшим прагматичным умом. Именно тем умом, который с ужасом и отвращением отвергался Булгаковым и Шестовым.
Спор о разуме остается неразрешенным. Он «мерами вспыхивает и мерами угасает», но, в отличие от Логоса-Огня, у него нет в запасе вечности. Его вспышки всегда совпадали с культурными кризисами, а угасания – с периодами, когда эти кризисы казались преодоленными. Но убыстряющееся время может оборвать эту череду. Быть может, человечество уже вступило в эпоху, когда само его существование прямо зависит от того, будет ли этот спор решен, достанет ли сил, отбросив разногласия и взаимное недоверие, найти общий путь спасения. Путь, ведущий не к иллюзорному всеобщему благоденствию, а уводящий от края обрыва.
Мне видится здесь еще один смысл «трагедии философии». Это трагедия непонимания, разделившего мыслителей русского Ренессанса. Они сделали, что могли, оставив нам незабвенные уроки. Сумеем ли, успеем ли мы усвоить их?
Сергей Булгаков и Густав Шпет: разговор о соборности
Т. Г. Щедрина
История русской философии, как целостный феномен, сегодня во многом еще