К началу школы, в сентябре. Уезжали обычно на пару месяцев. В Петербурге особенных перемен в первый период революции не было. Трамваи ходили, извозчики существовали, люди были, в общем, радостные. Потом случилось корниловское восстание. И уже к концу осени появились у публики сомнения в устойчивости правительства, и некоторые начали уезжать в эмиграцию. Но я по малолетству обо всем этом особенно не думал. Для меня изменилось одно: мой отец все время был в министерстве, а не дома, и мы видались урывками. В остальном все оставалось по-прежнему. Денег не прибавилось, автомобиль не появился, мы так же ходили пешком.
Да. К тому времени уже начали появляться нововведения. Было устроено Объединение учащихся, от школ выдвигались делегаты. Устраивались собрания, где обсуждались какие-то хозяйственные дела, распределялись бесплатные билеты в театры. Тогда же я единственный раз слышал речь отца на большом митинге учащихся. Там еще выступали студенты, вернувшиеся из ссылки, куда были отправлены при старом режиме за так называемую революционную деятельность.
О корниловском периоде я мало помню. Затем настали предоктябрьские дни, пошли какие-то тревожные слухи. Но реальных перемен никаких не было. Стояли очереди за продовольствием, но они были все время. В Петербурге и в 1916 году были очереди. Собственно говоря, эти «хвосты» и произвели революцию. Продовольственное положение ведь не улучшалось. Потом было красное восстание, потом белое, потом стали все говорить о слабости правительства. А потом октябрьский переворот, очень страшный. Во-первых, уже было ясно, что правительство может не удержаться, во-вторых, мы жили рядом со Смольным и постоянно видели эти манифестации и толпы людей. Потом пришла революция. И для нас она, в общем, заключалась в том, что Зимний дворец был обстрелян – даже сидя дома, мы поняли, что все погибло. Пришел наш старый друг адвокат Виктор Викторович Сомов и пригласил нас переехать в его квартиру, где мы и прожили несколько дней.
Отец тогда исчез. На второй день от него пришли и передали маме револьвер. Потом, когда мы жили у Сомова, папа позвонил нам из Гатчины и сказал, что приедет на следующий день в Петербург. Оказывается, в эти, знаменитые теперь, гатчинские дни телефон у него не был отрезан, даже надзора над ним не было. Но на следующий день ничего не произошло. Жить у Сомова становилось опасно, нами стали интересоваться какие-то подозрительные типы, и мы переехали в квартиру другого нашего знакомого, адвоката Соколовского. У него мы скрывались, уже по-настоящему, приблизительно неделю. Там был первый обыск, который мы видели. В квартире находились мы с братом, мама и прислуга – хозяин был, наверное, в Финляндии. Так вот, в два часа ночи пришел молодой нахальный студент в сопровождении солдат, он вызвал маму в одну из комнат и убеждал ее, что он верный эсер, что если она ему скажет, где отец, то он его спасет. Но, во-первых, моя мать понятия не имела, где находился отец, к тому времени он уже скрывался в лесах. Во-вторых, она понимала, что все это провокация. Потом начался обыск, продлившийся до утра.
Ничего не было. Все было заперто в нашей квартире на Тверской. Эту квартиру, как ни странно, довольно долго никто не трогал. Потом мы все же сумели извлечь из нее некоторые вещи и в течение трех лет что-то продавали и жили на вырученные от этого деньги. После обыска мама была очень напугана, и мы переехали к бабушке, которая жила на Песках, на Преображенской, в очень старой квартире. Мама там прожила до 1920 года. А мы вскоре перешли в интернат и возвращались домой раз в неделю.
Я думаю, довольно быстро. Потому что эту зиму наша старая школа продолжала существовать. Потом, к весне 1918 года, классы раскассировали, создали школу в Старой Деревне и соединили нас с Николаевским корпусом. К тому времени уже исчез из продажи хлеб, наступил тотальный дефицит продовольствия. В 1918 году летом в школе нас еще кормили нормально, в 1919 хуже, а в 1920 совсем плохо.