Молодой крестьянин, от лица которого ведется рассказ, отпущенный на оброк и проживший восемь лет в Петербурге приказчиком у купца, возвращается на родину. Радость возвращения исчезает при виде крепостной деревни, от которой он уже успел отвыкнуть:
Вся заключительная часть повести — обвинение крепостникам-помещикам, написанное совершенно в духе революционных демократов:
………………………………………..
Таким же неуклюжим слогом ведется далее рассказ о барской расправе над крепостными. Но в описании наказания мы слышим не только голос барина-садиста, а и крепостного, наказание исполняющего. Эпизод этот, с точки зрения автора, выглядит так:
……………………………………..
В этом фрагменте хорошо ощущается разнообразие интонаций: во-первых, многоголосие персонажей внутри самого текста и, во-вторых, жанровая неоднозначность. Происходящее здесь дается с точки зрения активного участника событий — крепостного, исполняющего наказание. Это, так сказать, лирический, может быть, авторский голос. Мы слышим голоса и наказуемых, и барина, и всех, кто совершает порку, и даже тех, кто находится вне конюшни («народ по кухням полусонный»). Причем эта голосовая стереоскопичность носит оперный характер: здесь как будто все «поют». На самом деле поет, забавляясь, один барин своим тенорком. Что касается остальных, то песней здесь зовется их стон, как выразился Некрасов.
В таком построении текста угадывается и горькая ирония, за этими строками ощущается и некая реальность, пережитая, возможно, самим автором. Но самое существенное состоит в том, что прозаически-бытовая картина, вероятно, часто встречающаяся в крепостной практике прошлой России, в преломлении авторского сознания жанрово возвышается до трагедийного катаклизма. Господское наказание выглядит нарушением основ мироздания, фундаментальной справедливости, а страдание наказуемых — всечеловеческой мукой.