В традиционном обществе творчество как сочинение вымысла, в противоположность созданию хроник, житий или летописей, творящихся «во славу Божию», было если не откровенно греховным, то весьма сомнительным и малопочтенным занятием. Сочинитель как демиург, создающий новую реальность «из ничего», хочет он того или нет, неизбежно бросает вызов Творцу и становится его соперником (недаром жанр романа возникает в христианских культурах так поздно). Признание Грэма Грина – «я не понимаю, как люди, не занимающиеся созданием книг, картин или музыки, не приходят в отчаяние при виде человеческого удела», – именно об этом. При всей условности писательского мартиролога (понятно, что о многом история умалчивает) легко увидеть, как кривая суицида от эпохи Возрождения возрастает в геометрической прогрессии. Если в XVI столетии мы имеем три писательских самоубийства, в XVII – пять, в XVIII – двенадцать, то в XIX и XX счет идет уже на десятки и сотни. Эпоха рационализма и Просвещения, время горделивого упоения освобожденным сознанием выражено Спинозой в знаменитой шестьдесят седьмой теореме четвертой части «Этики»: «Человек свободный ни о чем так мало не думает как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни». Два века спустя Ницше записывает слова, которые можно поставить эпиграфом к наступающей эпохе самоубийств: «Мысль о самоубийстве – сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаешь иные мрачные ночи». Все радикально меняется: мысль даже не о смерти, а о потенциальном самоубийстве, становится спасительной. Сознание, претендовавшее на то, чтобы поделить «мир на разум без остатка», уже не в состоянии справиться ни с реальностью, ни с собой. В XX столетии сознание подписывает акт о безоговорочной капитуляции – змея начинает кусать себя за хвост. Конец утопии освобождения, конец Просвещения, произошедший на наших глазах, означает, что сознание сегодня не столько ищет свободы, сколько желает подчинения, зависимости, подавления, ибо раскованный Прометей со скал может броситься прямо в море. Конечно, человек крайне редко расстается с жизнью по «разумным основаниям»: логическое самоубийство в духе Майнлендера или героев Достоевского – ситуация исключительная. Но достаточно чуть-чуть ослабнуть нитям, связывающих человека с миром, как зов сирен небытия с каждым веком становится все более манящим. Именно освобожденный разум не в состоянии предоставить убедительных оснований для продолжения жизни. Отсюда нетрудно предсказать, что и в наступившем веке кривая суицидов будет медленно, но верно расти вверх…
На протяжении полутора тысячелетий христианство было главным противоядием от этой болезни. Хотя ни в Евангелиях, ни, тем более, в Ветхом Завете нет прямого и непосредственного осуждения самоубийства (это является очень важным напоминанием в книге). Примерно вплоть до Августина добровольная мученическая смерть не вызывала проклятий, как несколько столетий спустя. Очевидно, что категорическое осуждение самоубийства церковью начинается примерно тогда, когда она становится социальным институтом и сливается с государством. Именно в то время суицид начинает трактоваться как тройное преступление – против Бога, общества (короля) и природы, а тела несчастных протыкают колом в сердце и скидывают в выгребные ямы. Понятно, что речь здесь ведется, скорее, на языке власти, а не на языке любви. Достаточно сказать, что в «доброй старой Англии» уголовное наказание за попытку суицида было окончательно отменено лишь в 1961 году.