И потом, это сучье небо — брюхо вымокшей чёрной дворняги, разлёгшейся над городом.
Патруль свернул направо, к сереющему вдалеке бетонному забору. За забором автопарк, про который говорили, что в первые же часы народных волнений из его кассы пропало-улетучилось всё, включая мелочь и пустые инкассаторские сумки. Удивлялись, однако, не этому. Удивлялись, что в Шеки есть свой автопарк. Не могли же, в самом деле, ходить автобусы по городу Шеки: пешком из конца в конец час ходу. Видимо, в сезон возили туристов, а остальное время коротали кое-как от аванса до получки.
Вдоль бетонного забора, потрескавшегося, но без единой надписи, патруль дошёл до крыльца проходной. Главная проходная находилась с другой стороны, там теперь дежурила милиция и время от времени появлялись местные водители с пустыми канистрами, желавшие «просто осмотреть, да» свои машины. Милиция — те самые курсанты из изолятора горевшего ОВД — время от времени не пускала водителей. Впрочем, редко. Чаще договаривались. Жизнь кипела на главной проходной. Со стороны же этой, выходящей на окраину — всегда пусто и тихо, и двери её наглухо заварены.
— Давай посидим, что ли, — сказал Митя, кивнув на ступени.
Он отстегнул от пояса каску, Лапин снял свою, и они уселись на перевёрнутые каски как на горшки. Из-за крайних дворов поднимались похожие на клубки переплетённых пальцев голые кроны. Вдалеке, все в мутной пелене, угадывались мохнатые бока гор, и над ними, смазывая вершины — такое же мохнатое небо.
В доме открылось окно, кто-то посмотрел на них в разрез занавесок, невидимый в темноте комнаты. Окно закрылось. Они сидели всё так же без слов. Митя щёлкал ногтем по магазину. Лёша перемотал портянки, поправил забитое в носки сапог тряпьё (презент от Литбарского — сорок пятый вместо сорок второго), и уставился в асфальт. Ну да, не любят его, не любят. Так кого ж сейчас любят?!
Молчание начинало тяготить Митю. Поговорить бы о чём. О чём угодно. Но только о простом, о пошлом. Да, немножко пошлости было бы весьма кстати. Не о вечном же рассуждать в преддверии потопа. Что-нибудь тупое, разухабисто-сисястое.
«Как там ммм… Мне бы вон ту, сисястую, она глупей… классик разбирался в вопросе. И — да-да-да! — раз уж запал на поэзию, ни в коем случае не вспоминай все эти больные, такие… с вывороченными наизнанку нервами стихи Блока. Противопоказано!»
Лапин уже не сидит бледнолицей тушкой. Обернувшись, Митя застал его читающим письмо. Разложил на коленях, наклонился. Письмо старое, изрядно потрёпанное и протёртое на сгибах до дыр.
Строжайшее в учебке табу — хранить письма дольше одного дня. Выстраивают в две шеренги, лицом друг к другу. «Вынуть всё из карманов! Карманы вывернуть». Бывает, обыскивают. Если что утаил — на тактическое поле, мять локтями верблюжью колючку. (И вот ведь какое дело, верблюдов в Вазиани нет, а колючек целые гектары.) Письма от родителей просто рвут. Письма от девушек зачитывают перед строем.
— Котёнок мой, до сих пор хожу как неживая… Н и ч ё с и б е! Ты что ж это, замяукал её до смерти и съ…ся?! Котёнок мой, так нельзя-аа!
Бывает, те с кем вчера мял колючку и откровенничал в бытовке перед отбоем — бывает, смеются. Хорошо, что Мите не пишет девушка. Нет девушки, нет проблемы.
И зря так переживал. Класса, наверное, с восьмого томился жутко, вздрагивал при малейшем шорохе в сердце: не она ли? — нет, не она. Снова вглядывался в волнующий парад белых бантов, шоколадных с чёрными фартуками платьев, синих и карих глаз, бёдер, талий, рук (особенно шпионил за руками, не прощал заусенцев) — но будто сквозь хрустальную стену смотрел, будто сквозь строчки романов. Но в романах юноши горели как спички — только чиркни — а он всё томился, вздрагивал и читал, читал…
Зачитался.
А теперь получается — уберёгся: не впустил троянского коня, не подставился, не дал повода тов. сержантам лишний раз поглумиться, поплевать в душу.
Да хрен с ними, с сержантами, свет клином не сошёлся. Вот только знать бы, что не будет больше в жизни таких
«Пожалуйста, Лапин, расскажи какую-нибудь гадость: видишь, что творится».
А вслух спросил грубовато:
— От кого?
Лапин пожал плечом, ответил так, будто разговор идёт давным-давно:
— От родителей.
— Ааа… вот как…
Он сложил письмо — вернее, оно само, от малейшего движения пальцев, сложилось у него в руках — и сунул его под бушлат, во внутренний карман кителя. Начиналось. Первые капли ударили в пушистую пыль у бордюра. Пробежал ветер, катя по асфальту сбитые листья. Стало сыро как в погребе.
— Чё пишут?
Он вдруг посмотрел Мите прямо в глаза, и Митя поёжился, отдёрнул взгляд: не ожидал, что Лапин может так — прямо в глаза.
— Они уехали.
— Что? В смысле?
— Уехали, насовсем.
— Куда уехали?
— В Америку, — сказал Лапин еле слышно.
Наверное, испугался, что Митя загогочет в ответ, грохнет дурным басом: «Хорош врать, Лапа!» Но Митя понял: не врёт. Да и что такого? Укатили родители в Америку. А запросто! Сейчас-то, в новые-то времена.
Дождь закипал как чайник, быстро набирал злость.