Это превращение «меньшего в большее» удивительно гармонирует с традицией русских сказок, где старшие, «законопослушные» сыновья в итоге оказываются в дураках, а победителем выходит тот, кого они сами привыкли считать «дураком», — младший брат.
Для раннего христианства и вправду никакой «закон» был «не писан» — да было и не до него. Мрачным анекдотом выглядел шумный спор лидеров двух экклесий II века — Ипполита и Каллиста — о том, что более «благочестиво»: брак или аскетизм. Доспорить они так и не успели — оба погибли во время очередных римских гонений…
«Законничество» в христианстве появляется лишь с утверждением в нем института
В понятии «церковь» человечество освятило все то, что преодолел и превозмог «радостный вестник».
«Антихристианство» Ницше было обусловлено именно таким положением дел, а не принципиальным отрицанием этой религии, как многие полагают. Хайдеггер, комментируя подобные ницшеанские пассажи, утверждал:
Под христианством Ницше понимал не ту жизнь христиан, какая существовала лишь единожды в течение совсем недолгого времени, пока не были составлены Евангелия и не началась миссионерская деятельность Павла. Для Ницше христианство — это феномен церкви с ее притязаниями на власть, феномен исторический, феномен светской политики в рамках складывания западного человечества и культуры Нового времени.
Однако именно апостола Павла можно назвать «первым ницшеанцем». Он сам является живым примером абсолютной «переоценки ценностей» — внезапное озарение превратило его из ревностного иудея и жестокого гонителя христиан в их великого духовного лидера.[52]
Именно Павел придал христианству универсальный характер, сделав его из «иудейской секты» (как оно воспринималось в Риме) поистине мировой религией, обращенной ко всем народам. При этом он еще принципиально отвергал всякое «законничество», которое возобладало в христианстве лишь впоследствии. В его посланиях эта идея звучит постоянно: «Христос искупил нас от клятвы закона», «Конец закона — Христос», «Любовь есть исполнение закона»… Отвергал он и (также возобладавший позже) запретительный морализм: «Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною».Неформальными лидерами ранних христианских экклесий были именно такие, как Павел, харизматические, вдохновенные личности. Никакой «церковной иерархии» они не знали — но исповедовали неотчужденное духовное братство. И никого не обвиняли в «ереси» — потому что сами, с точки зрения господствовавших тогда иудеев и римлян, считались «еретиками».
Именно этот изначальный архетип — а не позднейшие жреческие наслоения — и вправе называться «христианской традицией». Раннее христианство в высшей степени утопично — но другого христианства попросту нет. Официальная жреческая религия, которая ныне выдает себя за него, являет собой лишь жалкую историческую инерцию этого трансцендентного взрыва. Причем чем более она «ортодоксальна» (отрицая тем самым исконную «парадоксальность» христианства!) — тем более она воспроизводит ветхозаветный застой, для которого живой Христос неудобен и опасен…
Раннее христианство было плодом эллинского эзотеризма и израильских пророчеств. В «позднем» же христианстве воссоединилась дегенеративная наследственность этих же традиций — имперский снобизм Рима и жреческая власть Синедриона.
Превращение христианства из раннего в «позднее»[53]
началось как раз с момента его «официализации» и вытеснения «неформальных» харизматических пророков жреческой иерархией. Историк Ирина Свенцицкая описывает эту мрачную картину антиутопического перерождения христианства, которую вряд ли рисовал его Основатель: