Пудра и губная помада сами собой оказались у нее в руках, в каморке позади молочной лавки она приладила обломок зеркала. Она пудрилась, поглядывая то на дверь, то в окно, но поэта все не было.
II
Маленький солнечный лучик пытался юркнуть в комнату через подвальное окно. Весна. Она одевалась.
Про себя она радовалась, что в любви поэт был силен и неутомим, хотя и не очень нежен, словно ему не так уж и хотелось любить, словно он просто уступал непреодолимой потребности.
Она смотрела на спящего поэта и думала, какой он хороший, ее поэт, не беда, что он тощий и что у него такое длинное лицо.
Поэт проснулся: приоткрыл сперва один глаз, потом, помедлив, другой.
Когда глаза поэта окончательно открылись, он сказал негромко, но твердо:
— Летом я поеду в Париж.
Он произнес это так равнодушно, будто сообщал ей, что собирается в уборную и может там задержаться.
От волнения она не попала крючками лифчика в петли, лифчик упал на пол.
— И бросишь меня здесь одну? — пролепетала она.
— Ты бублики принесла вчера из лавки? — спросил поэт и высунул ноги из-под одеяла. Он поднимался постепенно: сперва осторожно касался носками пола, потом медленно потягивался и наконец вставал.
Поэт был долговязый и длиннолицый; когда он выпрямлялся во весь рост, его тощие ноги утопали в широченных кальсонах. Лоб у него был высокий, сразу видно, что поэт.
Она не ответила, подняла с пола лифчик, надела его и взглянула на поэта большими грустными глазами.
— Ты можешь жить в моей комнате, если хочешь, — утешил ее поэт, исчезая в уборной.
— И спать одной? — крикнула она ему вслед.
Она натянула юбку и вязаную кофту, хотя в голове у нее все шло кругом. Она никак не могла представить себе свою жизнь без поэта. Поэт всегда был с ней: если она шла по улице, то подражала его походке, если спала, то рядом с ним, если у нее случалась минутка подумать, она думала о нем, если ставила на огонь чайник, то для него, если приносила по вечерам бублики, опять же для него, — поэт присутствовал во всем, и все было для него.
Поэт вернулся в комнату. Теперь он двигался более торжественно. Шел, приподымаясь на носках, гордо неся голову и не глядя по сторонам.
— Еще тебе останутся диван и чайник, — сказал он, снова укладываясь. Держался он с достоинством, лицо его выражало величавую непреклонность, голубые глаза были серьезны.
Она не смотрела на поэта, ни о чем не просила, но в ее заблестевших от влаги глазах была мольба.
— А как же я? Что будет со мной? Ты надолго уедешь?
— Вскипяти чайник и не забудь о бубликах, — ответил поэт и повернулся к стене так, что пружины дивана скрипнули.
III
Поэт уехал в начале июня, а американцы появились в Кеблавике еще в мае. Это была уже вторая группа войск.
В маленькой подвальной комнатке ей было одиноко, после отъезда поэта все казалось ненужным, а диван был слишком широк для одной. Чайник без дела стоял в углу, она больше не кипятила его ни утром, ни вечером. Ей было трудно привыкнуть жить без поэта, в лавке она бывала рассеянна, неправильно отсчитывала сдачу и плохо соображала, что ей говорят. Она постоянно думала о своем поэте. О том, куда он уехал, что делает, кто штопает ему носки, подают ли ему утром в постель чай, снабжает ли его кто-нибудь деньгами, есть ли у него комнатушка для ночлега, любит ли его кто-нибудь по ночам, и еще о многом другом.
Однажды в середине лета она узнала, что исландским служащим в Кеблавике очень прилично платят. Сначала об этом упомянула девушка из продуктовой лавки, что по соседству с молочной, потом заговорили и все остальные. Тогда она подумала, что диван в комнатушке поэта давно отслужил свой век, ей не давала покоя мысль о тахте. Она представляла себе удивленное лицо поэта при виде этой тахты, представляла, как она раздвигает тахту, укладывает подушки. А может, она купит и новое одеяло.
Вещей, которые она смогла бы купить, если в Кеблавике ей будут платить больше, чем в молочной, все прибавлялось, к тому времени, когда она решила взять расчет, ими можно было заставить уже не одну, а две или три подвальные комнатушки.
Она поселилась в Кеблавике у девушки по имени Кристьяна, ей выдали форменное платье и фартук: теперь она была официанткой в клубе. Клуб был шикарный, только для офицеров. По-английски она объяснялась прилично, потому что целую зиму занималась на курсах. Это было еще до того, как она познакомилась с поэтом. В свободные вечера она чаще всего сидела дома, вязала для поэта шерстяной жилет и, конечно, думала о нем.
Бенджамен работал в клубе барменом; он был еврей, второе имя его было Мозес. Она даже не была с ним знакома, когда он вдруг стал добиваться ее расположения с помощью подарков: сперва — коробка конфет и духи, потом — серьги, браслет и ожерелье, все из чистого серебра с таиландским орнаментом; еще он подарил ей нейлоновые чулки, шерстяную кофту и, разумеется, ночную сорочку с разрезами по бокам, которая едва доходила до колен. Он был невысок, коренаст, с черными всклокоченными волосами, большим загнутым носом, писал левой рукой и верил в какого-то своего особого бога.