— Хочу вам рассказать, парни, про епископа Фулькона кое-что. Это еще до того, как он из города свалил ко всем чертям. В Сен-Сернене дело было, я только-только оправился, но повязку на лице носил — стыдился, стало быть, безносой своей рожи. И в церковь тогда ходил еще — по привычке, что ли; все-таки католик я или кто? Так вот Фулькон на проповеди стал заливать, что, мол, франков бояться не надо, так как на самом деле они не волки, а кроткие овцы, добрые христиане, а настоящие волки суть проповедники катарские, пожирающие чад стада Христова. И весь прочий фульконов треп, сами знаете. Я и не выдержал — встал, на палку опираясь, ноги-то болели, дело было весной; с головы повязку содрал — первый раз при всех показал свое личико, а сам чувствую, как от меня в обе стороны народ отшатывается, девки пищат… «Вот, говорю, честные христиане; смотрите, что сделал со мной Монфор и его люди, кроткие овечки. Что на это скажете, господин наш епископ?» Фулькон побледнел малость, глазами по сторонам зыркает — но отвечает храбро: «Граф Монфор, мол, есть добрый пес, поставленный Церковью защищать Божие стадо! И хорош тот пес, который сумел так искусать волка, пожиравшего беззащитных овец, христиан!»
Тут у меня внутри как будто огонь загорелся. Я уж на что еще был немощен — а так и ломанулся на кафедру: «Кто тут тебе, — кричу, — волк-то, епископ ты дьявольский? Я два раза в год всю жизнь исповедался, то в Сен-Эвлали, а то и в Каркассоне; я на храм однажды всю добычу с арагонцев пожертвовал по обету; я когда при смерти в Кабарете валялся, причастился Святых Даров! А тебе, черту проклятому, сейчас поотрываю ноги, чтоб ты в Сен-Жаке до смерти гнил и разбирался, кто тут волк, а кто овца!»
Ну, схватили меня за руки, ясно дело. В церкви-то половина народа набилась из Фульконовых «белых братьев»… Свалка началась та еще, кто и впрямь на кафедру полез, кто — меня у «белых» отбивать… Чашу у Фулькона выбили, Тело Христово рассыпали. Что там говорить — с того раза я в церковь не ходил. Потому как если попускает Господь таких пастырей и таких овец — я лучше как-нибудь с Ним лично, после смерти разберусь, хороший я христианин или дурной.
Сидели мы на кухне поздно ночью; я, Аймерик да рыцарь Гилельм. Он теперь частенько бывал у нас, хотя жил и на другом конце города, у своих тулузских родичей. Многие рыцари, даже не подвассальные графу Раймону, приезжали теперь в Тулузу: кто — из страха оставаться в своих мелких замках перед приливом большой войны, кто — из желания пополнить Раймонову армию. Всякому ясно, что, во-первых, осада Тулузы была первой, но не последней; и во-вторых — если что и выстоит сейчас, если на что и надобно полагать надежды — так это на Тулузу. Вот рыцарь Гилельм толковал о том же самом — на этот раз с нами, двумя парнями. Я начал подозревать, что неспроста он с нами дружит и разговаривает, как с равными: должно быть, не у многих хватало духа общаться с ним — таким… Даже добрый мэтр Бернар, старинный знакомый его родителей, отчасти относился к Гилельму как к убогому; в доме своем принимал, но редко приглашал на праздники и не сочетал его с другими гостями. Я и сам с трудом научился не отводить взгляда, глядя ему в лицо. Старался сосредоточиться на единственном карем глазе… Умном и добром глазе. Мне было ужасно жалко рыцаря Гилельма, и чем дальше, тем сильней.
— Правильно ты католичество безбожное забросил! — обрадовался Аймерик. — Хочешь, пойдем на неделе в нашу церковь сходим? У нас-то пастыри — истинные, и не обманывают людей золотыми одежками да «скверным хлебцем». Франков воинством Сатаны называют, каким они и являются. И сам посуди — будь это Тело Христово, позволили бы всемогущий Бог с Ним так обращаться, на пол кидать? Попы ведь говорят, что Христос — всемогущий, даже в этом плотском мире полную власть имеет…
— Ты уж помолчи, парень, о Теле Христовом, — сказал рыцарь Гилельм. Сурово сказал, как всякий раз, когда при нем католическую веру обижали. — Как бы там не получилось, а я церковь оскорблять не дам. И епископу этому чертову, и мне Бог судья, а я в какой вере родился, в такой и помереть хочу.
Вздохнул Аймерик, повел глазами — знал я эту его повадку: совсем, мол, безнадежный, заколдованный ты католик, жалко тебя… Но промолчал.
Я вышел провожать рыцаря Гилельма. В темноте совсем не видно было, какой он страшный. Длинные волосы прикрывали отрезанные уши; если чуть сбоку смотреть, кажется — нормальный парень… Ему нет еще и тридцати, подумал я. И невеста — у него, говорят, была невеста… где теперь та невеста? И кто ее будет винить?
Наверное, изгой всегда чувствует изгоя. Я снова — второй раз уже — обнял Гилельма и поцеловал, в самое его безносое лицо. Он был такой высокий — как Эд, так что ему пришлось нагнуться, чтобы обнять меня в ответ.
— В одиночку-то не боитесь идти?
— Чего мне бояться. Кто в темноте встретит — сам испугается.
— Да бросьте, — сказал я, прямо как мэтр Бернар. А глаза все плакали почему-то… «Око за око, ухо за ухо»…