Я не соглашался, считая, что Сикарт меня просто не узнал. Что я, прокаженный, чтобы от меня на другую сторону улицы перебегать? Как в псалме — «
Айма поперхнулась молоком.
— Сикарт? Это однорукий-то? Сын Свиной Башки? Все понятно… Испугался бедненький. Ведь его папаша, Гюи из Монпелье, на сторону Монфора перекинулся, теперь служит легистом при новом сеньоре…
— Гюи Кап-де-Порк? Легист графа Раймона?
— То-то и оно, что уже графа Монфора. Чует, сволочь, откуда ветер дует. Сикарт, бедолага, теперь в городе почти что не показывается. Даже ко мне ходить перестал, а то в прежние времена он за мной приволакивался… — И Айма притворно засмущалась под строгим взглядом матери.
Аймерик хотел было сказать свое обычное утверждение — что легисты все подлецы и перебежчики — да вовремя вспомнил, что хозяин дома, ныне заложник мэтр Бернар, человек великой честности. И придержал язык.
Последний вечер с Аймой — Бог весть, на сколько времени последний — нам было позволено провести вдвоем. Мы сидели на задворках дома, в желтом свете его окон, и на Америга знала, где мы — но не протестовала. Оруженосец Рамонета — совсем не то, что приблудный франк; поездкой в Англию я подтвердил свое право на существование — в мире, в Тулузе и в эн-бернаровом доме. Английское имя мое — Толозан, тулузец — прилипло почему-то накрепко, и теперь даже Аймина мать порой называла меня таким образом. При малом количестве молодых мужчин я стал для этой семьи уже вполне желанным ее членом. Отношения наши с Аймой менялись незаметно, но в совершенно определенную сторону: хотя она и оставалась для меня сестрой в речах и в мыслях, моя проснувшаяся чувственность относилась к ее телу вовсе не по-братски. Вот и тогда незаметно как-то случилось, что она села мне на колени. Я примостился на груде камней, что осталась от разрушенной смотровой башенки; вечер выдался теплый, очень приятный по сравнению с дневной жарой. Обнимая Айму, я мало-помалу все ближе привлекал ее к себе — и сам не заметил, как мы поцеловались. Губы у нее были теплые и мягкие, со вкусом молока, которое мы пили за ужином. После поцелуя мы заговорили, почему-то стыдливо отвернувшись друг от друга.
— Ты возвращайся скорее, — сказала Айма, поглаживая меня теплой рукой по шее, по стриженому затылку. — Может, тогда поженимся.
— А ты… согласилась бы?
— Да почему нет. Я тебя давно знаю, ты всем подходишь — молодой, хороший и… красивый.
(Хорошим меня, случалось, люди называли, хоть и редко; молодым — чаще в уничижительном смысле, как Аймерик или рыцарь Арнаут; а вот красивым — в первый раз. И из уст девушки это оказалось чрезвычайно приятное слово.)
— А что твоя мать скажет? И отец?
— Матушка-то наверняка согласится. Она меня уже ско-олько раз расспрашивала, что там между нами с тобой. Я говорю — да ничего, мы с ним как брат с сестрой, а она: это ты, девица, зря! Не упускай парня, держи его к себе поближе; какая-никакая, а все для нас защита. Так что матушка согласится, ты только попроси… А батюшка… Если живым из темницы-то выйдет…
Айма всхлипнула. Чтобы утешить, я стал гладить ее ладони — уже не по-прежнему гладкие, но шершавые, с красными ранками от шила и сапожной иглы. Строгая катарка Айма не допускала мои руки нырнуть ей в рукава и полезть выше, куда не надо, но наконец сдалась и поцеловала меня еще раз. Блудодеяния мы, слава Богу, не совершили — но только потому, что явился спасительный Аймерик и сообщил, что ночевать мне лучше бы у рыцаря Аламана, много народу с графом поедет, нам не стоит от всех отрываться.
Так Айма из названой сестры стала мне… Не то что бы невестой. Но и не то что бы нет. Правда, знали об этом только мы двое. И как ни странно, я рад, что теперь об этом знаешь ты, милая Мари.