Однако то, конца чего я ожидал со страхом и печалью, только еще начиналось. Этой весне, апрелю 1216-го года от Рождества Господня, предстояло длиться необычайно долго, а за ним последовал такой же долгий май и лето длиною в целую жизнь. После торжественной встречи в Марселе, после делегации тамошних консулов, в самом порту преподнесших старому графу ключи города на бархатной подушке, после банкета в здании здешнего капитула (где Рамонет неожиданно напился так, что его тошнило, и мы с Аймериком держали ему голову и отросшие волосы, чтоб он их не испачкал, а Рамонет в промежутках между приступами то смеялся, то клялся убить Монфора). С ума сойти — никогда не принадлежал свободный Марсель, коммуна под графом Прованским, тулузской династии; но перед лицом большой войны все города языка Ок бросались в объятия нашему графу, как последнему защитнику, единственной надежде… Загадка духа христианского: граф Тулузский в прежней своей силе не интересовал провансальцев, для кого-то и вовсе бывал врагом — не в Провансе ли коммуны восставали едва ли не каждую весну? А стоило ему вернуться после спасительного унижения, и он сделался для всех попросту НАШИМ графом, противоположностью Монфору. На третий день сплошных пиров в Марселе — здесь, признаться, праздновали так, будто уже победили — прибыл гонец, сообщил, что в Авиньоне ждут триста рыцарей, приносят клятву верности и желают драться. Авиньон, Господин Вод[47]
, еще один город, никогда прежде не принадлежавший Тулузе.Мы выехали в тот же день, и апрельский ветер по дороге выдувал из нас остатки похмелья. Гонец из Авиньона, чернявый и лохматый оруженосец, не успел перекусить и ел по пути, на ходу отхлебывая из толстой кожаной фляжки, которую я собственноручно наполнил ему с графского стола; граф Раймон, подъехав сбоку, хлопнул его по плечу — и тот подавился, фыркнул вином из надутых щек прямо в гриву сменному тонконогому коньку. Граф Раймон смеялся, и оруженосец тоже смеялся, пытаясь свободной рукой отряхнуть красные капли с котты и колен. «Как тебя зовут, молодец?» «Эрменгау, мессен!» «Друг Эрменгау, за добрую весть и взамен утраченного я задолжал тебе, считай, кварту самого лучшего вина, какое найдем в Авиньоне!» «Слушаю, мессен! Слово тулузского графа крепче железа!» «Ты в самом деле веришь в меня, друг Эрменгау? Собираешься драться вместе со мной?» «Мессен, — юноша мотал головой, чтобы ветер убрал с восторженных глаз лохматые волосы. — Я верю в вас также крепко, как в святую Марию и святого Михаила! Впрочем, о тех-то я только слышал, а вас еще и вижу, мессен…» «Эрменгау, — силясь перекричать ветер, пригибавший деревья к горной стене и стлавший по земле длинные, в рост всадника, тростники, отзывался граф Раймон, — я нарушу свое слово! Я сказал — кварта? Теперь говорю — две!»..
Что-то вспоминалось мне, что-то ускользающее; да и горы мешали — там, где я видел нечто подобное, не было гор. Здесь же дорога так и вилась между ними, серыми, выбеленными солнцем сухими скалами, понизу поросшими жестким, как конская грива, вечнозеленым лесом. Сосны, дикие яблони, на здешнем солнце уже в начале апреля собравшиеся цвести. Южные тополя — указующие в небо строгие пальцы. Следующим утром за горы цеплялись остатки тумана — толстые кучевые облака, а на небе облака уже рвались, просвечивали легкими перьями. Граф Раймон так же смеялся и шутил со всеми, Рамонет, напротив, казался собранным и строгим. Я поразился тому, как стремительно в здешних горах развеивается туман — только что мы ехали в мокром сумраке, миг — и выехали в яркое солнце. Мокрая трава и листья сперва еще блестели, но высохли уже через несколько мгновений, ноги коня топтали густейший клевер, граф Раймон обратился ко мне — мол, не споешь ли — «О чем, мессен?» «Да о чем хочешь, Толозан. Лишь бы о доблести было. Parage, Merite и все такое». И тут я вспомнил. Так ясно вспомнил, что почти услышал голоса своих прежних друзей. «
Некогда так же счастливо, с такой же волей к победе я ехал с графским войском под Мюрет… Неужели я девятнадцати лет сделался стариком и разучился просто надеяться?
К счастью, мне не пришлось петь — вызвался счастливец Эрменгау, так и стремившийся во всем угодить вернувшемуся государю. Новую песню спел он, о том, как куртуазность и доблесть победят, и Господь не попустит, чтобы законный сеньор лишился наследия. Голос у него был ломающийся, но красивый — если не забирал слишком высоко. Потом пришел черед песне про пастушку и любвеобильного рыцаря, которую исполняли уже хором, отбивая такт по передней луке, и такими суровыми голосами, будто пели не иначе как боевую «торнаду».