Стены Авиньона уже алели вдали, и мы услышали со стен выкрики труб или рожков, какие-то людские вопли. Те, кого мы встречали в пути — горожане с телегами, несколько всадников — раскланявшись с нами и распознав, кто мы такие, разражались радостными возгласами и чаще всего присоединялись к нам, ехали в отдалении своеобразным пестрым эскортом. Граф Раймон щурился и улыбался — никому в особенности, сразу всем. Я невольно тревожился — тревога весь этот день не оставляла меня — но освещенный солнцем город в холмах выглядел таким радостным и мирным, что улыбались все, даже и я, медленно пыля по дороге: медленно — хотя совсем недавно спешили что есть сил; медленно — давая время тем, что внутри, подготовиться, построиться, распахнуть ворота.
Не доезжая городских стен, на берегу Рона, где зелено-желтая река делала очередной медленный изгиб, встречающие остановились. Человек десять рыцарей, металл кольчужных капюшонов блестит на солнце, вода тоже блестит, солнце светит им в глаза, нам же — в спину. Не доезжая нескольких туазов, граф Раймон тоже остановил коня. Один из рыцарей, в красно-желтой котте, от полос которой пестрило в глазах, отделился от своих и медленно двинулся к нам навстречу. Я хорошо видел его лицо, слегка смятенное, ослепленное солнцем и мокрое; выгоревшие добела усы топорщились и загибались в обе стороны. Порыв ветра сорвал с его губ первые же слова и бросил назад, к реке, так что ему пришлось, обведя губы языком, повторить заново:
— Мессен граф Тулузский, я, рыцарь Арнаут Одегар, говорю от имени всего города Авиньона… Город, жизнь и имущество каждого гражданина отныне ваши, безо лжи и гордости. Тысяча рыцарей и сто тысяч прочих людей поклялись своей жизнью восстановить вас, государь, в ваших владениях…
…Права над Провансом… Восстановим доходы и налоги… займем теперь же все переправы на Роне… клянемся… огнем и мечом… покуда вы не получите Толозы… Авиньон и Толоза… (
На Роне взлетали, шумно хлопая крыльями, дикие лебеди. У дороги цвел дикий шиповник. Здесь-то Монфор никогда не бывал, в этом благодатном краю! Не бывал и, даст Бог, не будет! Слава Богу, тогда-то, под Авиньоном, мне и перестало казаться, что мы снова под Мюретом.
Граф Раймон Старый вскоре вернулся в Марсель. Рамонет и прочая свита, включая и Авиньонских рыцарей во главе с Одегаром, проводили его до самого города и собирались вернуться в Авиньон. Гонцы в приронские города уже были разосланы, молодой орел пускался в свой первый одинокий полет. Рыцарь Арнаут Рыжий по привычке следил, хороша ли у воспитанника посадка в седле, не нужно ли поправить угол щита, висящего на локте; но глаза Рамонета уже изменились. Изменились в первый же день, как он расстался с отцом: из сына он делался молодым графом. Мы с Аймериком, привычно ехавшие по двум сторонам его коня, замечали перемену в Рамонете: с каждым шагом, приближавшим его к Авиньону, он делался взрослее. Поверить трудно — но я начинал гордиться им, как собственным сыном; я понимал теперь, почему отец отпустил его, свое единственное сокровище, одного, делясь им с другими: граф Раймон был мудр, Прованс требовалось влюбить в Рамонета. Перестав быть графским сыном и сделавшись наконец самим собой, он забирал на себя половину труда. Будучи шестидесяти лет, тяжело возглавлять самому столь тяжкое и сумасшедшее предприятие. Радость не менее утомительна, чем горе: после полутора недель сплошной радости старый граф слегка покачивался в седле, не сразу отзывался на оклики, с трудом просыпался поутру. Расставаясь с ним в Марселе, я с тоскою сердечной понял, что он остается тут не просто отдыхать — болеть. Двойной план: пока Рамонет поднимает Прованс, отбирая у Монфора города, возвращенные, между прочим, самим Папой, старый граф должен ехать в Испанию за новой армией, чтобы оттуда ударить врагу в тыл. Раймон Четвертый, великий крестоносец и прадед нашего графа, в шестьдесят лет сражался за Триполи. Шестьдесят — это вовсе не много, наш граф еще до ста проживет и провоюет. А сперва — отдыхать, попросту спать.