Рубашки на нем нет; по коже стекает вода. На губах улыбка, и клянусь: только что он подмигнул. Публика все распаляется. Кто-то лезет вперед, норовя свалиться в реку, и загораживает меня. Это мой единственный шанс. Я беру отца за руку и шепчу:
— Давай уйдем. Пожалуйста, немедленно уйдем. Мне дурно…
И будет еще хуже.
— Глупости, дочь моя. — Едва слышу за стуком сердца. — Потерпи немного, Великий выступил последним. Надо поблагодарить мистера Бранденберга, правда? За приглашение.
Он прав по всем законам этикета. Вот только зачем какие-либо наши законы жителю Зеленого мира? Мертвому жителю. Я окликаю маму поверх папиной головы, повторяю слова о дурноте заплетающимся языком, — пока красующегося волшебника отгораживает толпа зевак, куда влился доктор Адамс. Мама пытливо вглядывается в меня, хмурится, но наконец уступает.
— Ох… Ну хорошо, милая. Поедем вперед. За отцом пошлем повозку обратно.
— Женщины! — ворчит отец. — Что за горе с вами вечно. Ладно, отбывайте…
И он тоже пропадает в толпе. Я, дрожа, стискиваю мамино запястье, тащу ее прочь. Ноги заплетаются. Колени словно превратились в студень.
— Да что с тобой, родная?.. — летит в спину. — Подожди!
Мелькают лица, режут слух голоса. Спотыкаюсь, снова спотыкаюсь, упрямо продвигаюсь дальше и молчу. Молчу, даже когда вдруг налетаю на кого-то, и этот кто-то тревожно окликает: «Эмма?». Меня пытаются взять за руку холодной легкой рукой. Удержать. Но я не даюсь.
— Оставьте меня, оставьте!
Проклятье! Проклятье, лишь одно из многих, сегодня обрушенных на меня. Я кидаю на Сэма Андерсена взгляд и торопливо иду дальше, почти бегу, путаясь в платье. Мама, будто поняв что-то, не отстает, не останавливает, не ропщет. Толпа смыкается позади, возможность нас преследовать отрезана. Я не успеваю даже заметить, один Сэм или с родителями. Впрочем, это уже совсем неважно. Ничего не важно.
Вскоре музыка стихает. Мы с мамой поднимаемся на холм, где оставили повозку. Лицо остужает ветер, можно передохнуть. Я смогла. Спаслась. Отсрочила что-то. Надолго ли?
— Милая… — Мама останавливается рядом и берет мое лицо в ладони. — Милая, ты так бледна, будто увидела призрака. Или что-то хуже? Тебя испугал мистер Великий?
Кусаю губы и силюсь не заплакать. Испугал. Вот только испугал — не то слово, не отражает и трети сути. Я оборачиваюсь в сторону темной Фетер. С высоты цирковое судно — как сгусток колеблющегося желто-красного пламени. Адского пламени. И демону нужна я.
Едва поднявшись к себе, я начинаю исступленно молиться — падаю перед распятьем. Я не знаю, что именно так потрясло меня, не могу рационально объяснить. Наверное… сила, ослепляющая потусторонняя сила, пропитавшая каждый номер Мистерии. Для горожан увиденное — ловкие фокусы, ст
Слова «Господи, помилуй» застревают в горле, когда раздается стук в дверь. С усилием выпрямляюсь, медлю, прежде чем отозваться, и просто вглядываюсь в темнеющий на стене крест. Как хрупка распятая фигурка, как величественна даже в этой хрупкости. И как жалка я.
— Эмма, отец вернулся! — Мама стучит снова. — Впусти меня, пожалуйста.
— Я… устала. Я ложусь спать.
— Эмма, нам нужно поговорить. Пожалуйста… не мучь меня.
Покоряюсь умоляющей интонации: чему повредит разговор? Но, открыв дверь, замечаю: мама сменила темное уличное платье не на голубое домашнее, а на серое — сдержанное и все же
— Ты в порядке? — Мама нежно и тревожно приглядывается ко мне. — Представляешь, Генри привез гостей. И каких гостей…
Сэм. Догадка ужасна. Приехали Андерсены, и придется посмотреть их сыну в глаза, посмотреть и вспомнить, как горчил на моих губах поцелуй, предназначенный другой. Я ведь все еще слышу собственный глупый лепет: «Я люблю тебя. Люблю. Люблю», — слышу и задыхаюсь. Но все оказывается хуже, намного хуже, чем я могу вообразить.
— Заехал доктор Адамс. — Мама заводит за ухо прядь моих волос. — Волнуется о нас, хочет подбодрить. Привез кое-кого, с кем дружил на фронте, того самого… мистера Великого. Он иллюзионист, его по-настоящему зовут Амбер Райз, и он сегодня с нами ужинает. Очаровательный джентльмен, такой веселый! Здорово, правда?
Пол уходит из-под ног. Хватаюсь за мамин локоть, липкий озноб пронзает насквозь.
— Мама… — выдыхаю ей в самое ухо. — Плохо, голова… Можно я не буду спускаться?
— Ох, девочка моя…
Она прижимает меня к себе, гладит, помогая устоять. Щемит сердце от этой нежности; только бы не заплакать, ведь нежность обречена на что-то очень, очень скверное. Я выпрямляюсь сама. Прежде чем я повторила бы «Можно?..», мама берет меня за плечи.